Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
Он спрятал свою книжку.
– Хотите кофе?
– Скажите, друг мой, ваша жена осталась на вашей прежней квартире?
– Да. То есть, кажется. Наверное не знаю. Откровенно говоря, не интересуюсь. Может быть, чашку шоколада?
– А дети у вас есть? У вас есть дети?
Он нетерпеливо вздохнул и постучал по столику, подзывая лакея.
– Дорогая моя девочка, – сказал он, – у меня никого и ничего нет на свете с тех пор, как я вас увидел. Ничего, кроме вас. Итак, чего же вы хотите – кофе или шоколада?
* * *Адрес она помнила потому, что семь месяцев тому назад писала ему по этому адресу письма.
Улица была скверная, на левом берегу, у бульвара Гренелль, отельчик без лифта.
Кто у нее здесь заказывает шляпы? Что за идея заводить шляпную мастерскую в таком районе?
– Второй этаж, – ответили ей в бюро. – Ах, нет, не второй, а четвертый. Комната номер двадцатый.
– И зачем я иду? – сама на себя удивлялась Аня. – Мне даже и не любопытно. Не все ли равно, какая у него была жена? Тоже, может быть, страховалась от одиночества, да вот и не выгорело ее дело.
Нашла номер двадцатый. Постучала.
Ей открыла женщина маленького роста с очень испуганным лицом.
– Я насчет шляп, – сказала Аня.
Женщина заморгала глазами, как будто с трудом соображала в чем дело.
«Неужели это она и есть?» – думала Аня.
Воздух в комнате был спертый, пахло какой-то лекарственной мазью. Комната состояла из развороченной кровати с наваленным на ней каким-то тряпьем, стола и двух стульев. На столе, среди обрывков грязного бархата и мятых ленточек, болванка с напяленной на нее шляпой.
– Пожалуйте, пожалуйте, – тихо повторила испуганная женщина.
Она словно была свинчена из двух несоразмерных частей. Верхняя часть до пояса предназначалась для очень большой женщины с высокой грудной клеткой и широкими плечами. Ниже талии – ни боков, ни ног, все как-то страшно быстро и бессильно кончалось. Фигура морского конька. Но лицо, лицо! Такое насмерть перепуганное, что, кажется, сейчас заорет благим матом «кара-у-ул!»
– Вас, наверное, послала мадам Швик? – спрашивала женщина и суетилась, снимала что-то со стола, валила со стула. – Присядьте, пожалуйста. Я, к сожалению, только что отправила множество моделей тут одним американкам. Вам в каком роде надо? Мы сами сочиняем модели. Вот, могу предложить, страшно оригинально, этого уж ни на ком не увидите.
Она содрала с болванки старую фетровую шляпенку.
– Вот здесь можно сделать бант, а тут гусиное крыло или натуральное воронье перо. Страшно носят.
В комнату вошла девчонка в платке на плечах, шмыгнула носом и сказала:
– Раиса Петровна. Они не дают.
Увидела гостью, осеклась и прижалась к стенке.
– Тише, тише, Маня, – засуетилась хозяйка. – Подождите немножко.
«Почему она не говорит громко?» – удивлялась Аня.
– Я вам принесу свой материал, – сказала она жене своего жениха. – Я на днях зайду.
– Если вы оставите мне несколько франков задатку, – запинаясь, сказала та, – я бы подготовила материал и вообще… франков десять…
Аня молча вынула из кошелька деньги. Та чуть-чуть покраснела, взяла и сунула их девчонке.
– Купите сахару, – шепнула она.
Но Аня слова эти расслышала.
На кровати, там, где накручено было тряпье, что-то тихо не то скрипнуло, не то пискнуло. Женщина метнулась на этот писк.
– Простите, – бросила она Ане. – Он болен.
Она повернула то, что Аня считала свертком, чуть-чуть развернула его, и Аня увидела детское личико с забинтованным марлей виском. Личико было бледное до синевы, и с него смотрели серые глаза, огромные от темных под ними кругов и с выражением такой напряженной, такой серьезной тоски, что Аня невольно сделала шаг вперед.
– Он болен, – говорила жена жениха. – Ему делали трепанацию. И все-таки еще болит.
И вдруг маленький – сколько ему было? года полтора, не больше – вдруг он поднял руку и приложил ее ладонью к завязанному виску.
– Слава Богу! – сказал он. – Слава Богу!
Он сказал эти слова с такой невыносимой тоской, что даже странно было слышать от такого крошечного существа столько отчаяния.
– Почему? Почему он так говорит? – в ужасе спросила Аня.
– А это его папа так говорит, когда доктор смотрит ушко, что оно уже заживает. А Борик думает, что это значит, что ушко болит. Вот он и показывает, жалуется, что больно, а повторяет «Слава Богу». Он ведь еще ничего не понимает. Он совсем маленький.
* * *«Ну вот и конец моего предприятия, – думала Аня, спускаясь по узкой винтовой лесенке отеля. – Вот и конец. Больно тебе, подлая дура? Больно! И слава Богу, что больно. Слава Богу!»
Трубка
Никогда мы не знаем, что именно может повернуть нашу жизнь, скривить ее линию. Это нам знать не дано.
Иногда нечто, к чему мы относимся как к явному пустяку, как к мелочи, тысячи тысяч раз встречавшейся и пролетевшей мимо бесследно, – это самое нечто вдруг сыграет такую роль, что во все дни свои ее не забудешь.
Примеры, пожалуй, и приводить не стоит. Как будто и так ясно.
Вот идет человек по улице. Видит – лежит пуговица.
– Уж не моя ли?
В эту минуту, то есть как раз в то время, когда он пригнулся к земле и не видит, что около него делается, – проходит мимо тот самый человек, которого он тщетно разыскивает уже несколько лет.
Или наоборот – приостановился человек на одну минуту, чтобы взглянуть, не его ли это пуговица, и этой минутной задержки было достаточно, чтобы, подняв голову, он встретился нос к носу с кем-то, от кого уже несколько лет всячески удирал и прятался.
Но та история, о которой я хочу рассказать, несколько сложнее.
Жил-был на свете некто Василий Васильевич Зобов. Существо довольно скромное. Явился он в Петербург откуда-то с юга и стал работать в газете в качестве корректора.
Корректор он был скверный. Не потому, что пропускал ошибки, а потому, что исправлял авторов.
Напишет автор в рассказе из деревенской жизни:
«– Чаво те надоть? – спросил Вавила».
А Зобов поправит:
«– Чего тебе надо? – спросил Вавила».
Напишет автор:
«– Как вы смеете! – вспыхнула Елена».
А Зобов поправит:
«– Как вы смеете! – вспыхнув, сказала Елена».
– Зачем вы вставляете слова? – злится автор. – Кто вас просит?
– А как же? – с достоинством отвечает Зобов. – Вы пишете, что Елена вспыхнула, а кто сказал фразу «Как вы смеете» – остается неизвестным. Дополнить и выправить фразу лежит на обязанности корректора.
Его ругали, чуть не били и в конце концов выгнали. Тогда он стал журналистом.
Писал горячие статьи о «городской детворе», об «отцах города и общественном пироге», о «грабиловке и недобросовестном товаре мороженщиков».
На пожары его не пускали. Его пожарный репортаж принимал слишком вдохновенно-нероновские оттенки.
«Лабаз пылал. Казалось, сама Этна рвется в небеса раскаленными своими недрами, принося неисчислимые убытки купцу Фертову с сыновьями».
На пожары его не пускали.
Он вечно вертелся в редакции, в типографии, перехватывал взаймы у кого попало и вечно что-то комбинировал, причем комбинации эти, хотя были крепко обдуманы и хлопотно выполнены, редко приносили ему больше полтинника.
Внешностью Зобов был плюгав, с черненькими обсосанными усиками и сношенным в жгут ситцевым воротничком.
– Мягкие теперь в моде.
Семейная жизнь его, как у всех не имеющих семьи, была очень сложная.
У него была сожительница, огромная, пышная Сусанна Робертовна, дочь «покойного театрального деятеля», попросту говоря – циркового фокусника. У Сусанны была мамаша и двое детей от двух предшествующих Зобову небраков. Глухонемой сын и подслеповатая девочка.
Сусанна сдавала комнаты, мамаша на жильцов готовила, Зобов жил как муж, то есть не платил ни за еду, ни за комнату и дрался с Сусанной, которая его ревновала. В драках принимала участие и мамаша, но в бой не вступала, а, стоя на пороге, руководила советами.
Так шла в широком своем русле жизнь Василия Васильевича Зобова. Шла, текла и вдруг приостановилась и повернула.
Вы думаете – какая-нибудь необычайная встреча, любовь, нечто яркое и неотвратимое?
Ничего даже похожего. Просто – трубка.
Дело было так. Шел Зобов по Невскому, посматривал на витрины и довольно равнодушно остановился около табачного магазина. Магазин был большой, нарядный и выставил в своем окошке целую коллекцию самых разнообразных трубок. Каких тут только не было! И длинные старинные чубуки с янтарными кончиками, и какие-то коленчатые, вроде духового инструмента, с шелковыми кисточками, тирольские, что ли. И совсем прямые, и хорошенькие толстенькие, аппетитно выгнутые, чтобы повесить на губу и, чуть придерживая, потягивать дымок. Носогрейки.