Александр Солженицын - Рассказы (сборник)
Только Захар, при всём его росте, для богатыря был жидковат.
– В колхозе работать не хочет, вот должностишку и нашёл, загорать, – буркнул другой из ребят.
А нам больше всего не нравилось, как Захар наскакивал на новых посетителей, особенно от кого по виду ожидал подвоха. За день приезжали тут ещё некоторые, – он на шум их мотора подымался, отряхивался и сразу наседал на них грозно, будто за памятник отвечал не он, а они. Ещё прежде их и пуще их Захар возмущался запустением, так яро возмущался, что нам уж и верить было нельзя, где это в груди у него сидит.
– А как вы думали?! – напустился он на четверых из «запорожца», размахивая руками. – Вот я подожду-подожду да перешагну через районный отдел культуры! – (Ноги его вполне ему это позволяли.) – Отпуск возьму да поеду в Москву, к самой Фурцевой! Всё расскажу!
Но как только замечал, что посетители сробели и против него не выстаивают, – брал свой мешок (важно брал, как начальник берёт портфель) и шёл в сторону прикорнуть, покурить.
Перебраживая туда и сюда, мы за день встречали Захара не раз. Заметили, что при ходьбе он на одну ногу улегает, спросили – отчего. Он ответил гордо:
– Память фронта!
И опять же мы не поверили.
Фляжки мы свои высосали и подступили к Захару – где б водицы достать. Води-ицы? В том и суть, объяснил, что колодца нет, на рытьё денег не дают, и на всём знаменитом поле воду можно пить только из луж. А колодец – в деревне.
Уж как к своим он к нам навстречу с земли больше не подымался.
Что-то мы ругнулись насчёт надписей – прорубленных, процарапанных, – Захар отразил:
– А посмотрите – года какие? Найдите хочь один год свежий – тогда меня волоките. Это всё до меня казаковали, а при мне – попробуй! Ну, может, в церкви гад какой затаился, написал, так ноги у меня – одни!
Церковь во имя Сергия Радонежского, сплотившего русские рати на битву, а вскоре потом побратавшего Дмитрия Донского с Олегом Рязанским, построена как добрая крепость, это – тесно сдвинутые глыбные тела: усечённая пирамида самой церкви, переходное здание с вышкой и две круглых крепостных башни. Немногие окна – как бойницы.
Внутри же не только всё ободрано, но нет и пола, ходишь по песку. Спросили мы у Захара.
– Ха-га-а! Хватились! – позлорадствовал он на нас. – Это ещё в войну наши кули́ковские все плиты с полов повыламывали, себе дворы умостили, чтоб ходить не грязно. Да у меня записано, у кого сколько плит… Ну да фронт проходил, тут люди не терялись. Ещё поперёд наших все иконостасовые доски пустили землянки обкладывать да в печки.
Час от часу с нами обвыкая, Захар уже не стеснялся лазить при нас в свой мешок, то кладя что, то доставая, и так мы мало-помалу смекнули, что ж он в том мешке носит. Никакую не выпивку. Он носил там подобранные в кустах после завтрака посетителей бутылки (двенадцать копеек) и стеклянные банки (пятак). Ещё носил там бутыль с водой, потому что иного водопоя и ему целый день не было. Две буханки ржаных носил, от них временами уламывал и всухомятку жевал:
– Весь день народ валит, сходить пообедать в деревню некогда.
А может быть, в иные дни бывала там у него и заветная четвертинка или коробка рыбных консервов, из-за чего и тягал он мешок, опасаясь оставить. В тот день, когда уже солнце склонялось, приехал к нему на мотоцикле приятель, они в кустах часа полтора просидели, приятель уехал, а Захар пришёл уже без мешка, говорил громче, руками размахивал пошире и, заметив, что я что-то записываю, предостерёг:
– А попечение – есть! Есть! В пятьдесят седьмом постановили тут конструкцию делать. Вон, тумбы, видите, врыты округ памятника? Это с того года. В Туле их отливали. Ещё должны были с тумбы на тумбу цепи навешивать, ну не привезли цепей. И вот – меня учредили, содержат! Да без меня б тут всё прахом!
– Сколько ж платят вам, Захар Дмитрич?
Он вздохнул кузнечным мехом и не стал даже говорить. Пообмялся, тогда сказал тихо:
– Двадцать семь рублёв.
– Как же может быть? Ведь минимальная – тридцать.
– Вот – может… А я без выходных. А с утра до вечера без перерыва. А ночью – опять тут.
Ах, завирал Захар!
– Ночью-то – зачем?
– А как же? – оскорбился он. – Да разве на ночь тут можно покинуть? Да самое ночью-то и смотреть. Машина какая придёт – номер её записать.
– Да зачем же номер?
– Так ружья мне не вручают! Мол, посетителев застрелишь. Вся власть – номер записать. А если набедит?
– И кому ж потом номер?
– Да никому, так и остаётся… Теперь, дом для приезжих построили, видали? И его охранять.
Домик этот мы видели, конечно. Одноэтажный, из нескольких комнат, он был близок к окончанию, но на замке. Стёкла были уже и вставлены, и кой-где опять разбиты, полы уже настланы, штукатурка не кончена.
– А вы нас туда ночевать пустите? – (К закату потягивало холодком, ночь обещала быть строгой.)
– В дом приезжих? Никак.
– Так для кого ж он?
– Никак! И ключи не у меня. И не просите. Вот, в моём сарайчике можете.
Покатый низенький его сарайчик был на полдюжины овец. Нагибаясь, мы туда заглянули. Постлано там было убитым вытертым сенцом, на полу котелок с чем-то недохлёбанным, ещё несколько пустых бутылок и совсем засохший кусок хлеба. Велосипеды наши, однако, там уставлялись, могли и мы лечь, и хозяину дать вытянуться.
Но он-то на ночь оставаться был не дурак:
– Ужинать пойду. К себе в Кули́ковку. Горяченького перехватить. А вы на крючок запирайтесь.
– Так вы стучите, когда придёте! – посмеялись мы.
– Ладно.
Захар-Калита отвернул другую полу своего чудомудрого пиджака, не ту, где Книга Отзывов, и на ней оказалось тоже две пришитых петли. Из мешка-самобранки он достал топор с укороченным топорищем и туго вставил его в петли.
– Вот, – сказал он мрачно. – Вот и всё, что есть. Больше не велят.
Он высказал это с такой истой обречённостью, как будто ожидалось, что орда басурман с ночи на ночь прискачет валить памятник и встретить её доставалось ему одному, вот с этим одним топориком. Он так это высказал, что мы даже дрогнули в сумерках: может, он не шалопут вовсе? может, вправду верит, что без его ночной охраны погибло Поле?
Но, ослабевший от выпивки и дня шумоты и беготни, ссутуленный и чуть прихрамывая, Захар наддал в свою деревню, и мы ещё раз посмеялись над ним.
Как мы и хотели, мы остались на Куликовом Поле одни. Стала ночь с полною луной. Башня памятника и церковь-крепость выставились чёрными заслонами против неё. Слабые дальние огоньки Кули́ковки и Ивановки заслеплялись луною. Не пролетел ни один самолёт. Не проурчал ни один автомобильный мотор. Никакой отдалённый поезд не простучал ниоткуда. При луне уже не видны были границы близких посевов. Эта земля, трава, эта луна и глушь были все те самые, что и в 1380 году. В заповеднике остановились века, и, бредя по ночному Полю, всё можно было вызвать: и костры, и конские тёмные табуны, и услышать блоковских лебедей в стороне Непрядвы.
И хотелось Куликовскую битву понимать в её цельности и необратимости, отмахнуться от скрипучих оговорок летописцев: что всё это было не так сразу, не так просто, что история возвращалась петлями, возвращалась и душила. Что после дорогой победы оскудела воинством русская земля. Что Мамая тотчас же сменил Тохтамыш и уже через два года после Куликова попёр на Москву, Дмитрий Донской бежал в Кострому, а Тохтамыш опять разорил и Рязань, и Москву, и обманом взял Кремль, грабил, жёг, головы рубил и тянул верёвками пленных снова в Орду.
Проходят столетия – извивы Истории сглаживаются для дальнего взгляда, и она выглядит как натянутая лента топографов.
Ночь глубоко холодела, и как мы закрылись в сарайчике, так проспали крепко. Уезжать же решено у нас было пораньше. Чуть засвело́ – мы выкатили велосипеды и, стуча зубами, стали навьючивать их.
Обелил травы иней, а от Куликовки, из низинки, по польцу, уставленному копнами, тянул веретёнами туманец.
Но едва мы отделились от стенок сарайчика, чтобы сесть и ехать, – от одной из копён громко сердито залаяла и побежала на нас волосатомордая сивая собака. Она побежала, а за нею развалилась и копна: разбуженный лаем, оттуда встал кто-то длинный, окликнул собаку и стал отряхаться от соломы. И уже довольно было светло, чтоб мы узнали нашего Захара-Калиту, одетого ещё в какое-то пальтишко с короткими рукавами.
Он ночевал в копне, в этом пронимающем холоде! Зачем? Какое беспокойство или какая привязанность могла его принудить?
Сразу отпало всё то насмешливое и снисходительное, что мы думали о нём вчера. В это заморозное утро встающий из копны, он был уже не Смотритель, а как бы Дух этого Поля, стерегущий, не покидавший его никогда.
Он шёл к нам, ещё отряхиваясь и руки потирая, и из-под надвинутой кепочки показался нам старым добрым другом.
– Да почему ж вы не постучали, Захар Дмитрич?
– Тревожить не хотел, – поводил он озябшими плечами и зевал. Весь он ещё был в соломенной перхоти. Он расстегнулся протрястись – и на месте увидели мы и Книгу Отзывов и единственно дозволенный топорик.