Музей современной любви - Хизер Роуз
Когда Марине исполнилось шестнадцать, Даница наняла учителя рисования — очень маленького роста, в красном сюртуке, с темной бородкой. Он был последним в длинной череде специалистов, которых приглашали для того, чтобы превратить молодую Марину в нечто, чем Даница могла бы гордиться. Сначала был пианист, потом преподаватель иностранного языка. Еще историк, а уж под конец дошло и до художника. Вероятно, маленькому человечку был отлично знаком этот тип матерей. Поэтому, как только дверь закрылась и учитель остался наедине с юной Мариной, он не стал доставать бумагу и карандаши. Вместо этого он развернул небольшой холст и прикрепил его кнопками к полу. Затем выдавил на холст красную, желтую и синюю краски и стал скрести их то так, то этак, пока они не смешались в однородное коричневое пятно. Достал стеклянную банку с песком и гравием, высыпал ее содержимое на картину, снова стал скрести и размазывать. Взял маленькие ножницы, постриг ногти, волосы на голове, и все это тоже отправилось на холст.
— Ты хочешь быть художником, — сказал учитель. — Значит, нужно отдаться этому полностью. Полностью. Ты занимаешься другим. Идешь на работу. Становишься женой. Матерью. Вносишь свой вклад в работу машины. Машина всегда ищет добровольцев. Но искусство — не машина. Оно не просит. Это ты просишь, униженно просишь, не можешь ли ты вплести хоть крохотную ниточку. Если ты когда-нибудь ее вплетешь, это будет достойно удивления. Мне уже не суждено. Я уже достаточно стар, чтобы понимать это. Но ты еще довольно молода. У тебя есть время на поиск. Найди то, что живет в тебе, и только в тебе.
С этими словами маленький человечек вылил на холст скипидар, чиркнул спичкой, поднял картину и поджег. С нее закапало, она запылала, и лишь когда пламя лизнуло кончики его пальцев, он дал ей упасть на пол. Холст зашипел, задымился, и огонь погас. Человечек произнес:
— Искусство тебя пробудит. Искусство разобьет тебе сердце. Будут славные дни. Если жаждешь вечности, надо быть бесстрашной.
С этими словами он взял свою сумку, отрывисто поклонился Марине и закрыл за собой дверь. Марина прикрепила остатки холста к стене. Ей словно вручили драконью шкуру. Она натерла обугленными хлопьями с пола свою кожу, и на ней осталось размытое темное пятно.
Девушка смотрела на драконью шкуру всю следующую осень, зиму, весну и лето. Наблюдала за тем, как она стареет и разлагается. Искусство, думала Марина, может быть невообразимым.
Марина рисовала автокатастрофы, портреты и облака, но они не передавали невообразимое. Она открыла для себя Йозефа Бойса, Ива Кляйна и дзен-буддизм. Кляйн заявлял, что его картины — это пепел его искусства, и Абрамович подумала, не нанес ли и ему визит маленький человечек. Она читала Елену Блаватскую, которая утверждала, что нет религии выше истины. Но было ли искусство выше истины? Какое искусство самое истинное? Марина хотела знать, что было до искусства, что было в основе искусства. Хотела постичь бесконечность.
Она жаждала поставить себе на службу тонкие тела, описанные Блаватской. Правда, было трудно понять, как покинуть тело. Казалось, куда чаще его занимали другие люди. Было «я», которое наблюдало за дракой ее родителей с наблюдательного пункта над кухонной раковиной. Была женщина, которая появлялась в темноте и пела, усыпляя ее, после того как мать насильно будила юную Марину среди ночи и велела застилать кровать, настаивая, что даже во сне Марина должна блюсти солдатскую дисциплину и быть готовой ко всему. Старуха в белом платье сидела у кровати Марины-подростка, когда вместе с каждыми месячными приходила мигрень, и клала ей на лоб прохладную руку.
Машина подъезжает к тротуару, и помощник Марины Давиде подходит, чтобы открыть ей дверцу. Абрамович невероятно устала. Она сбросила больше семи килограммов. Позади шестьдесят восемь дней, впереди семь. Подошел Клаус, чтобы поздороваться.
— Я хотела бы полежать на траве, — говорит Марина Давиде в зеленой комнате. — Сегодня вечером, как только закончим.
Помощник кивает и улыбается.
— Хочу лежать и смотреть на листья.
— Так и сделаем.
— А еще мы составим список приглашенных на праздник. Можешь поговорить с Дитером? Я жду не дождусь. Так хочется посмеяться.
Она уже на финишной прямой. Семь дней — это ничто.
41
Шел семьдесят четвертый день, атриум был переполнен. Все узнали актеров. Сначала вошел Алан Рикман, элегантный, близоруко щурившийся. Теперь от толпы сотрудников МоМА отделилась Миранда Ричардсон и ждала у границы квадрата. Ее имя шепотом передавалось по атриуму, словно эхо в пещере.
— Она такая крошечная!
— Выглядит потрясающе!
Миранда была одета очень просто: светлые брюки, белая блузка с запахом, волосы собраны в хвост. У нее были идеальные скулы, казалось, она стареет очень обстоятельно, без видимых усилий. Смотритель наклонил голову и зашептал ей на ухо. Актриса кивнула и улыбнулась ему. Марина сидела за столом, опустив голову. Помещение наполнилось людьми. Зрители стекались к белой границе квадрата, садились, стояли. Левин никогда не видел такой толпы. От усталости у него кружилась голова; грязный, одеревеневший после ночи, проведенной на тротуаре возле МоМА с сорока тремя другими кандидатами, отчаянно желающими посидеть перед Мариной в предпоследний день «В присутствии художника».
Смотритель кивнул, и Миранда Ричардсон подошла к пустому деревянному стулу. Толпа притихла. Защелкали затворы, замигали вспышки.
— Никакой съемки, — громко объявил смотритель.
Мужчина на дальней стороне квадрата открыто проигнорировал требование и продолжал наводить свою малышку «минолту». Люди тайно снимали на телефоны, прикрывая их рукой. Марина подняла голову, открыла глаза и посмотрела на актрису. Лицо ее слегка передернулось — возможно, так только показалось. По атриуму разнесся приглушенный вздох. За его стенами вибрировал восьмимиллионный город, но над квадратом на миг воцарилась тишина.
Минут десять Марина и актриса неотрывно смотрели друг другу в глаза, потом актриса опустила голову, встала и вышла из квадрата. Смотритель подхватил ее мягкие коричневые сандалии и протянул ей.
Затем к стулу подошла