Пантелеймон Романов - Рассказы
При голосовании об исключении некоторое незначительное меньшинство было за оставление. По постановлению большинства - исключен.
При голосовании о виновности Марии факт виновности признан большинством голосов.
По четвертому пункту большинство стояло за оставление, но с условием строгого внушения держать знамя пионера незапятнанным.
Чугунов молча снял свой красный галстук, положил его на стол и пошел из зала в своей накинутой на плечи куртке. Человек 10 пионеров сорвались с места и, крича по адресу оставшихся: "Хулиганы! обормоты" - пошли вон из зала за Чугуновым.
Председатель взял красный галстук, свернул его, бросил в корзину для сора.
И сказал: "Ушли, ну и черт с вами".
ПРАВО НА ЖИЗНЬ,
ИЛИ ПРОБЛЕМА БЕСПАРТИЙНОСТИ
I
"Если ты до сих пор существуешь на свете, значит, ты благополучно проскочил через революцию и теперь имеешь право на жизнь, так сказать, за давностью лет..."
Так думал и неоднократно говорил себе в последнее время беспартийный писатель Леонид Сергеевич Останкин.
Думал он так вплоть до того дня, когда в вагоне трамвая столкнулся с одним из своих товарищей писателей, и тот поторопился сообщить ему новость, которая и привела впоследствии к трагической развязке.
В это роковое утро Останкин чувствовал себя особенно хорошо. Он сидел в сквере и ждал трамвая, чтобы ехать в свою редакцию. Весеннее солнце, весенние легкие костюмы, женские лица - все это давало ощущение радости и легкости наладившейся жизни.
Сам он был одет в синюю блузу с отглаженными складочками, из хорошего дорогого материала, без воротника, а с вырезом, из которого виднелась чуть-чуть сорочка и мягкий воротник с галстучком в виде черного бантика.
Желтые туфли необыкновенно шли к синему, в особенности, когда он садился и вздергивал на колене брюки повыше. Он всегда их так вздергивал, чтобы видны были красивые модные носки квадратиками.
Этот костюм давал ему реальное ощущение того, что жизнь вошла наконец в спокойное русло, когда тебя уже
никто не остановит и не спросит, почему так хорошо одет и из какого ты класса.
Если бы кто-нибудь спросил его, почему он таким щеголем ходит, Леонид Останкин с удовольствием ответил бы ему давно приготовленной на этот случай фразой:
- Я горжусь тем, что Республика Советов может так одевать своих писателей.
И было даже досадно, что к нему никто с такой фразой не обращался. А с другой стороны, если не обращались, то, значит, жизнь действительно крепко вошла в берега. И бояться уже нечего.
И только иногда у него мелькал испуг: вдруг что-нибудь может пошатнуться,переменится политика по отношению к писателям или еще что-нибудь. Это жило в нем, как смутное ожидание. Хотя и оно все слабее и слабее проявлялось, так как никаких внешних толчков не было.
Но при малейшей тревоге у него все-таки каждый раз екало сердце.
Останкин увидел подходивший трамвай, хотел было сесть, но вовремя заметил тоже садившегося в трамвай знакомого писателя, Ивана Гвоздева, который все жаловался, что его "запечатывают", и имел привычку громко высказывать свои жалобы на власть; если это было на улице или в трамвае, то на него все оглядывались.
Поэтому Останкин сделал вид, что он опоздал сесть, и поехал в следующем трамвае. Кроме боязни, что на них будут оглядываться, когда Гвоздев начнет свои разговоры, у Останкина было к нему какое-то неуловимое презрение, как к писателю, печатавшемуся в более правых журналах. И хотя все журналы были советские и издавались тем же правительством, все же какие-то неуловимые оттенки правизны и левизны были. Они угадывались верхним чутьем. И хотя Леонид Останкин был и считал себя беспартийным, все же у него была внутренняя мерка левизны и правизны. И было это презрение к тем, кому приходилось печататься в правых журналах, какое бывает у человека устроившегося к неустроившемуся.
Пробираясь в вагон и глядя прищуренными близорукими глазами через очки несколько вкось, как он имел привычку смотреть, когда разглядывал дальние предметы, Останкин вдруг почувствовал, что его кто-то дернул за рукав.
Оглянувшись, он увидел знакомого писателя.
Тот поздоровался и громко на весь вагон спросил таким тоном, от которого у Останкина что-то екнуло в том месте, где у пугливых людей находится сердце:
- Читали?..
- Что? - спросил Останкин, почему-то наперед почувствовав себя виноватым.
- Да как же! О нашем брате... Кто из писателей не будет коммунистом, тем крышка!
Останкин покраснел, точно его в чем-то поймали, он неловко, растерянно улыбнулся и сказал:
- Что так строго?
- Вот вам и строго.
Останкин сделал вид, что это к нему нимало не относится, нисколько его не беспокоит, и заговорил о другом. Но он почувствовал вдруг, как вся радость жизни исчезла и заменилась тягостным сосущим ощущением под ложечкой.
Ему хотелось спросить, в какой газете это напечатано, но не спросил, чтобы не подумали, что он испугался.
Но он, действительно, почувствовал такой испуг, как если бы он подделывал векселя и ему сказали бы:
- Читали? Обнаружена подделка векселей, принялись за тщательные поиски подделывателя.
Трудно было бы при таких условиях быть спокойным и благодушно взирать на божий мир.
Увидев в углу газетчика, Останкин сделал вид, что ему здесь нужно слезать, простился с знакомым и уже в дверях, как будто только что вспомнив, крикнул:
- А где это напечатано?
Знакомый назвал газету. Останкин соскочил. Выждав, когда скроется трамвай, чтобы знакомый не увидел, он купил и развернул газету на ограде гранитной набережной.
Сердце глухо, редко стучало, как будто он ждал найти сейчас приговор своей спокойной до сего времени жизни и даже увидеть свою фамилию.
Но когда он прочел статью, у него отлегло от сердца.
- До чего люди неспособны понять даже то, что написано черным по белому! сказал он.
Действительно, в статье говорилось только о внутренней драме современного советского писателя. Автор статьи говорил, что, если писатель не проявит себя активной силой, не сольется органически с новой жизнью и не будет питаться ее соками, он неминуемо погибнет. А то писатели пишут, описывают, а кто стоит за этим описываемым - неизвестно. Ничего не видно. Человек без наружности. Вся и разница между ними в стиле да в манере.
Смысл статьи был вполне ясен. Ни о каких устрашающих мерах не было ни слова. Но, странное дело, в сердце Леонида Останкина, едва он сделал несколько шагов, стала закрадываться тревога, как будто он был действительно в чем-то виноват.
Но в чем же он виноват?
Он напрягал все свое соображение и не находил за собой никакой вины.
- Прежде всего, я занимаю штатную должность секретаря,- сказал себе Останкин,- и меня это не может касаться.
Но сейчас же внутренний голос возразил ему:
- А разве со штатной должности тебя сковырнуть нельзя? На твое место найдется немало таких, которые действительно несли революционную работу, а ты что делал?..
- Я ничего предосудительного не делал. Во всяком случае нет ни одного факта, который бы указывал на мою преступность.
- Мало, что нет факта,- ответил ему опять внутренний голос,- есть, брат, вещички потоньше фактов.
Какая-то неприятная тревога, такое ощущение, как будто все видят, что его дело - дрянь, охватывало его все больше и больше, несмотря на его упорное желание логически доказать себе, что эта тревога - вздор.
- Вот стоит какому-нибудь болвану вякнуть, и кончено,- настроение все к черту.
Это тем более было досадно, что сегодня он приготовился с одной интересной женщиной пойти в театр, а после, захватив бутылочку шампанского, посидеть у нее на ее мягком диване и показать ей свой новый рассказ, корректуру которого он сейчас получит.
Сделав над собой усилие, чтобы отделаться от навязчивых мыслей, он пошел в редакцию.
И здесь ждало его то, что совершенно опрокинуло все его спокойствие и уверенность в прочности своего существования...
II
Проходя по коридору редакции, Останкин услышал в комнате художественного отдела говор многих голосов и знакомый хохот критика Гулина, имевшего привычку смеяться над тем, в чем мало было смешного.
Сейчас Останкину этот смех показался особенно неприятен.
Он вообще не любил шумных людей. Сам он был всегда ровный, корректный и культурный человек, не производивший никакого шума. В редакции он большею частью сидел тихо за своим столом. Волосы у него надо лбом всегда были спутаны наперед, как будто он, сидя над работой, не раз лохматил свой вихор. Очки, которые у него постоянно спускались, он поправлял двумя пальцами правой руки, подпихивая их выше к переносице.
Когда его окликали, он поднимал голову и поворачивал ее несколько вбок, так что смотрел по своей привычке вкось через очки. Ответив, что нужно, он опять опускал голову и продолжал писать.
Он подумал с неприятным чувством о том, что Гулин, наверное, сидит на его столе и, болтая ногами, хохочет. Нужно будет просить его слезть, а он, конечно, придерется к случаю, пустит какую-нибудь дурацкую остроту.