Перья - Хаим Беэр
— Пусть отец отправит тебя в Москву лечиться у профессора Вовси и доктора Этингера, — сказала она испуганной девочке.
Единственной заступницей Пеледа оставалась тогда мать Хаима. Она взывала к совести соседей и говорила им, что они ведут себя как дикие звери в отношении человека, имеющего отличные от их убеждения. Мало того, госпожа Рахлевская убеждала окружающих, что они должны гордиться соседством с доктором Пеледом:
— Где еще в мире университетский профессор живет рядом с мелкими лавочниками, рабочими компании «Шелл» и мусорщиками?
В разговорах с моей матерью госпожа Рахлевская настаивала на том, что наша ненависть к доктору Пеледу проистекает не из его коммунистических убеждений, а из обычной для малограмотных людей иррациональной неприязни к ученым. В числе ее аргументов были и приведенные в трактате «Псахим» слова рабби Акивы, который на старости лет признавался, что в свои молодые годы, оставаясь невеждой, испытывал к мудрецам Торы настолько глубокую ненависть, что иной раз говаривал: «Попался бы мне кто из них, так я укусил бы его ослиным укусом».
Не желая, чтобы ее слова расходились с делом, госпожа Рахлевская приглашала к себе на обед детей доктора Пеледа и поощряла визиты Хаима в профессорский дом.
— Авось и к тебе прилепится что-нибудь из его мудрости, — говорила она при этом сыну. — Ведь даже служанка в доме раввина умеет дать правильный ответ на вопрос о дозволенном и запрещенном еврейским законом.
Поведение госпожи Рахлевской не нравилось ее мужу, и тот нашептывал моей матери, что благорасположенность его супруги к красному профессору проистекает «не из любви к Аману, а из ненависти к Мордехаю»[297].
— Ведь ей хорошо известно, как мне отвратительны большевики и их пособники, — жаловался господин Рахлевский. — Вот она и нашла способ отравить жизнь своему мужу без того, чтобы кто-нибудь мог отозваться о ней как о строптивой жене.
Копившееся в его сердце негодование прорвалось наружу в тот день, когда в Москве хоронили Сталина. Уже с момента публикации первого, потрясшего весь мир сообщения о том, что перенесший инсульт генералиссимус находится в тяжелом состоянии, господин Рахлевский практически не покидал нашу квартиру. Он не отходил от нашего радиоприемника, который был оснащен, в отличие от приемника у Рахлевских, сильной наружной антенной, и жадно внимал славянским голосам, доносившимся из далекой Москвы сквозь снежные облака и грозовые тучи. Время от времени московское радио прерывало трансляцию песен в исполнении армейского хора и чтение взволнованных телеграмм, составители которых в советских республиках и в братских партиях всего мира выражали надежду, что солнце Иосифа Виссарионовича никогда не сойдет с небосклона прогрессивного человечества. В эти моменты диктор зачитывал глухим металлическим голосом бюллетень о состоянии здоровья товарища Сталина, составленный советским министром здравоохранения, и ухо господина Рахлевского, и так постоянно прижатое к динамику радиоприемника, вжималось в него еще сильнее.
Мать опасалась, что наш «Филипс» не переживет этой драмы, и сердилась на господина Рахлевского, настроение которого колебалось, подобно маятнику, в зависимости от содержания очередного советского бюллетеня. Сообщение о снизившемся давлении у Сталина приводило его в глубокое беспокойство, унять которое удавалось следующему сообщению, в котором отмечались участившийся пульс и случившееся у больного серьезное нарушение сердечного ритма. Господин Рахлевский ушел от нас глубокой ночью, выразив сожаление, что «грузинский хам» потерял сознание и не может чувствовать всех мучений, которых, несомненно, достоин.
Время от времени мать предлагала ему стакан горячего чая, зная, что он наверняка тут же пожалуется, что тот совершенно остыл.
— Рахлевский, когда вы родились, вам, надо думать, налили кипятку прямо из самовара, — насмешливо говорила она.
Не обращая внимания на ее колкости, господин Рахлевский то и дело возвращался к рассказу о своих братьях, оставшихся в Советском Союзе. Один из них, бывший с юных лет преданным большевиком, был объявлен врагом народа в какую-то из первых сталинских чисток. Его сослали за Енисей и бросили там в ледяную землянку, где он находился, брошенный всеми, до тех пор, пока его не пристрелили из револьвера в затылок. Другой брат Рахлевского, Ицхак, был взят посреди ночи из своей квартиры и бесследно исчез. Мои родители, не знавшие в своей жизни больших мучений, чем голод, который им довелось пережить в последние годы турецкого правления, со страхом наблюдали за тем, как тлевшие и, казалось, почти угасшие за давностью лет воспоминания господина Рахлевского разгораются от дуновения далекого ветра.
В пятницу рано утром господин Рахлевский снова зашел к нам перед тем, как отправиться с отцом в синагогу, и немедленно включил радиоприемник. Из Москвы доносилась печальная торжественная мелодия. Сосед сидел, сдвинув брови, и пытался осмыслить значение этих звуков, а потом вдруг сорвался с места, захлопал в ладоши и заголосил:
— Близится день, близится день, который не день и не ночь![298]
Разбуженная его криками мать вышла из спальни, запахнувшись в халат, и сердито спросила у господина Рахлевского, с чего это он празднует Песах, когда только что миновал Шушан Пурим.
— Сдох, собака! Сдох, собака! — прокричал наш сосед сквозь душившие его смех и слезы.
Мать поинтересовалась у господина Рахлевского, не боится ли он, что его радость окажется преждевременной, но сосед успокоил ее, выразив уверенность, что Москва не стала бы транслировать Героическую симфонию Бетховена, если бы «не сгинул угнетатель, не пресеклась его ярость»[299].
Ровно в шесть часов утра трансляция торжественной музыки была прервана, и в эфире раздался надорванный горем голос советского диктора.
— Юрий Левитан! — прошептал узнавший его господин Рахлевский. — Уж если его разбудили так рано, значит, все там решилось.
Выслушав официальное сообщение о смерти «великого соратника Ленина и гениального продолжателя его дела», отец с господином Рахлевским отправились в синагогу, но прежде, чем они успели удалиться от нашего дома, сосед спохватился:
— Надо бы захватить с собой угощение. Устроим по такому случаю трапезу.
— Выпьем за вознесение его души, — с усмешкой согласился отец.
До самой субботы, о приближении которой возвестил гудок, доносившийся к нам от бань в Батей Оренштейн[300], господин Рахлевский не отходил от нашего радиоприемника. Он с нескрываемым наслаждением слушал всхлипывающих дикторш, когда те зачитывали приходившие в Москву телеграммы со словами глубокого соболезнования советскому правительству и народу. Сразу же по окончании субботы господин Рахлевский