Аркадий Белинков - Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша
Но спор был, и время задавало писателю теоремку, и требовалось доказать, и всему этому не следует удивляться, потому что в романе Николай Кавалеров и Андрей Бабичев изображены не только как представители и даже не только как типы, а куда менее академично: им поручено ответить на важнейший вопрос: кто "хороший" и кто "плохой" сын века.
Юрий Олеша написал противоречивую книгу. Герой, который обязан быть положительным, вызывает отвращение у читателей, а герой, которому симпатизирует автор, не имеет права нравиться.
А что думает обо всем этом автор, трудно сказать.
Создается впечатление, что его мучают неразрешимые противоречия.
Эту неразрешимость писатель создает сам.
Противоречие книги возникает из-за того, что автор не решил, кто из его героев прав.
Он решил лишь, кто ему больше нравится и кого (в эти годы) следует защищать.
Юрий Олеша защищает поэта.
Поэта он защищает самоотверженно. Он прикрывает его своим телом. "...Кавалеров смотрел на мир моими глазами", - заявляет автор. Он говорит тоном, не вызывающим сомнений и двусмысленных толкований.
Критики и читатели дружно и обрадованно навалились на Олешу за Кавалерова. Они навалились на автора не потому, что Кавалеров отрицательный, а потому что сообразили, что автор выдает его за положительного.
Автор выдает его за положительного.
Спор о хорошем и плохом, о положительном или отрицательном герое Олеша вывел за пределы романа. Он продолжил спор в одном из самых ответственных своих произведений: в речи на Первом Всесоюзном съезде писателей.
"Мне говорили, что в Кавалерове есть много моего, что этот тип является автобиографичес-ким, что Кавалеров - это я сам.
Да, Кавалеров смотрел на мир моими глазами. Краски, цвета, образы, сравнения, метафоры и умозаключения Кавалерова принадлежали мне. И это были наиболее свежие, наиболее яркие краски, которые я видел. Многие из них пришли из детства, были вынуты из самого заветного уголка, из ящика неповторимых наблюдений.
Как художник проявил я в Кавалерове наиболее чистую силу, силу первой вещи, силу пересказа первых впечатлений. И тут сказали, что Кавалеров пошляк и ничтожество. Зная, что в Кавалерове много есть моего личного, я принял на себя это обвинение в ничтожестве и пошлости, и оно меня потрясло.
Я не поверил и притаился. Я не поверил, что человек со свежим вниманием и умением видеть мир по-своему может быть пошляком и ничтожеством. Я сказал себе - значит, все это умение, все это твое собственное, все то, что ты сам считаешь силой, есть ничтожество и пошлость. Так ли это? Мне хотелось верить, что товарищи, критиковавшие меня (это были критики-коммунисты), правы, и я им верил. Я стал думать, что то, что мне казалось сокровищем, есть на самом деле нищета"1.
Так думает писатель, который, как многие интеллигентные люди, думает о себе сдержанно, но хорошо.
Прошло семь месяцев двадцать пять дней, а Юрий Олеша все еще не отступился от своих слов!
В беседе с начинающими писателями он прямо так и заявил:
".. .Я уже сказал, что в Кавалерове какие-то автобиографические черты. Какие-то черты в нем мои"2.
Правда, это сказано в устной беседе. В беседе, которая стала статьей3, об этом не говорится ни слова.
1 Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934, с. 235.
2 Беседа Ю. К. Олеши с начинающими писателями. Стенограмма, 16 апреля 1935 года.
3 Юрий Олеша. Беседа с читателями. - "Литературный критик", 1935, № 12.
Вскоре после этого обстоятельства сложились так, что писателю нестерпимо захотелось поверить, что товарищи, критиковавшие его (это были критики-коммунисты), правы, и он им поверил. Он решил, что Кавалеров пошляк и ничтожество.
Но проходит некоторое время, обстоятельства складываются так, что писатель приходит в себя и обнаруживает, что все нападки на Кавалерова, который так важен, так дорог, несправедливы и лживы. Он пытается "защитить" свою "свежесть от утверждения, что она не нужна, от утвержде-ния, что свежесть есть пошлость, ничтожество".
Хорошо зная, что автор признался в сходстве с Кавалеровым (да еще в знаменитой речи!), а Кавалеров, как это уже давно всем известно, был самым настоящим индивидуалистом, мерзавцем и прогульщиком, литературные портретисты из всех сил это сходство стали опровергать. И действительно, им больше ничего не оставалось, так как гнусность Кавалерова казалась самооче-видной. Был, правда, еще и другой выход - проверить эту самоочевидность и посмотреть, кто же на самом деле Кавалеров и так ли он плох, как это представлялось сразу, - но для этого нужно было пойти на серьезные осложнения.
Впрочем, это еще пустяки, когда Олеша заявляет, что он Кавалеров.
Потеряв всякий контроль над собой, он вдруг выпаливает, что он - Иван Бабичев. (С ума сойти!)
"Я, например, знаю точно, - заявляет он, - что внешний облик Ивана Бабичева, те черты, которые я вдруг увидел, - когда обдумывал этот образ наружность опустившегося, набрякше-го от нечистой жизни человека в странной шляпе, нищего, бродяги и философа, этот образ есть не что иное, как воспоминание мое о том бродяге - мистере Марвелле, который похитил у Невидим-ки волшебные книги. Там есть место, где мистер Марвелл убегает от Невидимки - задыхающий-ся толстяк на коротких ножках... Зеленая мурава, летний день и бежит толстяк... Кто помнит "Зависть", тот согласится со мной, что Иван Бабичев очень похож на этого толстяка... Образ, о котором я говорю, как видно, сильно поразил меня. Кроме "Зависти", он возникает у меня еще в одной вещи. В рассказе "Цепь"...
Тут я говорю о самом себе..."1
Убедительнее всех это мнимое и недостойное сходство опроверг лучший знаток творчества Олеши, неутомимый пропагандист каждой его строки и некоторых строк о нем Л. Славин. Этот портретист пишет по интересующему нас вопросу совершенно недвусмысленно:
"Есть неверные изображения Олеши. Однажды я встретился с попыткой сравнить его с героем романа "Зависть" Кавалеровым. (У Л. Славина, действительно, один раз была такая возможность. И он не пренебрег ею. - А. Б.) Большое заблуждение! Если и есть в Кавалерове что-то от Олеши, то только в том смысле, в каком Флобер на вопрос, с кого он писал мадам Бовари, ответил: "Эмма - это я"2.
Я не знаю, что именно имел в виду Л. Славин, опровергая "неверные изображения Олеши". Трудно сказать, что именно имел он в виду: статью или высказывание, или предисловие, или какую-нибудь рукопись, в которую ему удалось заглянуть, и он, посоветовавшись с друзьями и родственниками покойного, решил дезавуировать сравнение автора романа с его героем заранее.
Важно подчеркнуть, что Л. Славин не был одинок в этом благородном мероприятии. За тридцать шесть лет до него совершенно подобную и столь же успешную попытку предпринял В. В. Ермилов. Он сказал: "Несомненно, однако, что Юрий Олеша стоит на гораздо более высоком уровне, чем его герой Кавалеров, он сделал гораздо больше шагов к эпохе, чем последний..."3
1 Юрий Олеша. Беседа с читателями. - "Литературный критик", 1035, № 12, стр. 157.
2 Лео Славин. Портреты и записки. М., 1965, с. 16.
3 В. Ермилов. Буржуазия и попутническая литература. В кн.: Ежегодник литературы и искусства на 1929 год. М., 1929, с. 72.
Значит, все-таки даже лучший знаток творчества Олеши и его круга Л. Славин считает, что сравнение не исключено. Вопрос лишь в том, с кем сравнивать. Может быть, автор литературного портрета считает, что правильнее было бы сравнивать Олешу с Андреем Бабичевым? Может быть, с прелестной девушкой Валей, похожей на шахматную фигурку? Может быть. Может быть, Л. Славин заглядывал в чужую рукопись и очень встревожился, а в " Зависть" и в речь на съезде писателей не заглядывал?
Очевидно, Л. Славин хочет сказать, что писатель в известной мере должен пережить ощуще-ния своего героя, вызвать в своей душе состояние, чувства своих героев. Если Флобер (как его понимает Л. Славин) сказал "Эмма - это я", то можно предположить, что он мог бы сказать, что св. Антоний это тоже он. Не правда ли? Или он мог бы сказать: "Аптекарь Омэ - это я". Тогда почему бы Олеше не сказать: "Андрей Бабичев - это я, и Иван Бабичев - это я, и Аничка Прокопович - это все я". А сам Л. Славин, очевидно, должен был бы настаивать на том, что мадам Ксидиас - это он и Мишель Бродский из его пьесы "Интервенция" - это он, и поп, стибривший икону в его рассказе "Неугодная жертва" - тоже он. А Гоголь мог бы заявить, что он - Коробочка, а Шекспир, несмотря на то что свою жену не душил, - что он Отелло. Не правда ли? Это превосходный метод чрезвычайно широкого профиля, которым охотно пользуются не только критики и приятели, но также органы дознания и суда. Все, кто хоть немного осведомлен в истории новозеландской литературы XX века, хорошо знают знаменитый процесс (февраль, 1965 год) над двумя писателями, которых сделали ответственными за поступки и высказывания их героев (разумеется, отрицательных) и, разумеется, жестоко осудили. Так, значит, все-таки дело в том, с кем сравнивать, а в иных случаях и отождествлять?