Госпожа Юме - Георгий Андреевич Давыдов
Что ж, оба вы милые романтики (угу; пассажи иного толка благоразумно не цитировал), но ему скучно было внутри музейного шкафа, а тебе не скучно — я не права? (игривые ноты); христианством не надо жонглировать как тезисами марксизма-ленинизма (угу, законспектирую), шпильку о публицистике, из-за которой я неповоротлив, как бревно, стерпел; дашь весь текст? — угу (знала, не в моих правилах). В общем, ты молодец. А-а! — Федька-шантажист (смех счастливой наседки, но ее смех всегда люблю), контрольная — это тебе не баталии властителей дум. Напомни, как японцы говорят «пока»? Гудки.
30.
Я всегда верил (глагол несколько претенциозный) в талант, который зафиксирован материально, и книги вашего покорного слуги (на полке брезгливо вне соседства с кем бы то ни было), журнальные оттиски, интервью в жанре «с умным собеседником» (буклеты с выставок все же столь любовно не храню), подтверждают мою веру… все меньше. (Совет, между прочим, начинающим: не будьте чересчур щедры на дарственные — неизвестно, как их потом употребят). Разумеется, я не каторжанин. Подарок Лены к моему сорокалетию — письменный стол с грифонами на тумбах (почему грифоны? цари зверей и птиц, еще с намеком на энгельгардтизм, в антикварном врали, что стол принадлежал Савве Мамонтову — ну-ну — и девочка без персиков за ним купалась в красках) — мне памятен не дóбычей на-гора из шахт эстетики (ноутбуком предпочитаю шуршать на оттоманке), а тем, как после Лена забегала (всего-то два раза, причем, второй — вместе со сценографом из Питера, представилась «сценографиней», да, юмор, но хорошо, не сценографин, если кратко — «дура с добрым сердцем» — Лены, не мои, слова — в самом деле, сценографин талдычила, что Кудрявцев «должен наконец открыть для себя театр как явление») и — я помню этот взгляд на обжившихся грифонов — так смотрел, будьте покойны, Мамонтов на свеженький «Метрополь», цитируя из Ницше — «построишь дом и понимаешь, что научился кое-чему». Я ждал свойского вопроса — «Ваяешь?» или «Манит муз?», но не спрашивала — тогда сам: «Боишься, сплавлю?» — «Хочешь, сплавь…» (обидка не клинической температуры) — «Что вы! Такие столы — музейная ценность! Как вы не улавливаете?» (сценографиня), мы переглянулись по-масонски, и тут — правда или придумал? — на донцах глаз у Лены было, как у «Маленькой О.», когда меня осматривала, инспектируя помаду и покусы. Кстати, тогда же узнал, что сценографиня из моих идолопоклонниц (цыганит дарственную — сдаюсь без боя), требует новинок — в Санкт-Ленинграде (вновь юмор, видите ли, у нее) не раздобыть — перечисляет с интеллигентным торжеством — две статьи из «коллективных сборников» (термин сходствует с «общественным ватерклозетом», не кажется? я не произнес) нашлись (восторги по поводу «соседей» воспринимаю, как налог на дурость), но «Тайна Босха» могла бы добить менее опытного воробья (масонский сигнал Лене — не проговорись — «Тайна Босха» — свершенье Димочки Наседкина), заверил дружески, что как из типографии поступит, сразу извещу. «Автограф не зажилите?» — «Никогда не жилю».
У Вернье был «талант жизни», не в том, что «жизнь любил» (одно из слабоумных изречений современности, сравнимое с «дышать любил»), а в том, что устный человек (теперь изустный), горел с полоборота. Что-то от дервиша, бродячего философа, распознавателя фальшивомонетчиков, корибанта красоты. В менее варварские времена за такими принято записывать. Но даже femmes savantes (ученые женщины), которые за ним вприпрыжку от Юрьева-Польского до Александрии, сначала femmes, потом savantes. Млели, но позабывали. Лена предположила, что взбесившиеся самки (ничего терминология?) — все-таки господствующая группа образовательно-увеселительных поездок — воздействовали на femmes savantes всей первобытной живостью, потому перед отлетом, допустим, во Флоренцию savantes штудиторовали не «Образы Италии», а брошюрки для пятнадцатилеток вроде «Техника соблазнения» (драк не было, слезы были). Вернье вывел статистику: на девять экскурсанток приходится один мужчина (к тому же либо под каблуком жены, либо под каблуком содомских странностей). Редкие птицы из университетских чуд хлопали умом, пытаясь уяснить, кто перед ними: квалификация? перечень работ? И отчего открытия размером с алмазную булыгу не прячет в кулачке? — толпе разбрасывает. Боюсь представить, как повела бы, точнее, как подвела бы их физиология, узнай, что академик Сергей Сергеевич, тот самый, который голоса не повышал с поры грудничка, кричал по телефону на Вернье, насколько в состоянии кричать господин гнусаво-старомодный, — не Бог, а грешный аз свидетель — «Андрей Викентьич, вы совершаете убийство, нет, грех самоубийства науки и, таким образом, своей психеи, отказываясь…» — речь шла всего лишь об аспирантуре, я никогда не видел Вернье более изысканным в респонсах, игре в иванушку, он пытался втюхать академику меньшого брата — Колю Волкова («алкоголизм преодолеваемый, но не преодоленный, а фибулы датирует даже с залитыми глазами») — С.С., говорят, месяц не раскланивался с Вернье, но поэтесса, та самая, что была влюблена в академика духовным чувством, посматривала на Вернье отнюдь не с материнской нежностью, стоит ли разжевывать, что значит посвящение «А.В.» в стихотворении «Патфайндер»?
Да, он патфайндер, следопыт: расшифровал латинскую криптограмму на Лефортовском дворце (кто повторит? ждать снова триста лет?), нашел маскарон-автопортрет Шехтеля (немногое, что не погребено, — в «Прекрасной эпохе» есть об этом — в образе Меркурия на Мясницкой, архитектурное сообщество восприняло, как выпад), проехал «вслед за Роденом» по французским городкам с забытыми соборами (где-то — где? — десять дев вместе с женихом Вернье ночь провели под сводами, как мэтр Роден, изучавший эффекты витражей, прокрашенных просыпающейся зарей), место сладких преступных свиданий мадам Бовари в Руане отыскал — с маркетом и американским фастфудом — я почти вижу, как он начинает контрреволюцию, и его облитые счастливым солнцем мироносицы пойдут на баррикады в стилистике Делакруа — «европейская культура — Донжон» (его слова) — понимали ли они, обреченные овцы, о чем это?
Я думаю, он следовал элладскому обычаю: друзья, перед расставанием, брали предмет — плошку светильника, раковину, статуэтку, вощанку с письменами — разламывали на две части, чтобы потом, когда-нибудь, через годы, может, десятилетия, — встретясь вновь, сложить части — и узнать друг друга. Но не только о живых — о мертвых. Он повторял, с милым акцентом франкофона, строчки из «Земного рая» Уильяма Морриса: «Because they, living not, can never be dead» («Ведь они, не живя, не умрут никогда»). Annette говорила, ему приснились похороны Шекспира,