Молчание Шахерезады - Дефне Суман
Рыжий пес Мухтар шел, покачиваясь, к бакалейной лавке, таща в зубах огромную кость, добытую неизвестно где. Кошки, завидев его, прижались брюшками к земле и внимательно наблюдали – стоит ли ссору затевать? Вокруг было тихо, сверчки и те замолчали. Панайота, наполовину высунувшись из окна, в последний раз окинула безнадежным взглядом улицу Менекше, куда уже не доходил лунный свет. Затем вернулась в комнату и уснула – в отличие от отца тревожным сном.
Призрак
В тот день, когда устами Сюмбюль впервые заговорил призрак, погода стояла прекрасная. Прохладно и свежо. Для стирки белья лучше не придумать. Земля в саду возле особняка уже погрузилась в сон, фруктовые деревья сбросили листья, и их голые стволы тянулись, изгибаясь, к небу.
С их переезда в «особняк с башней», как его называли, прошло ровно три месяца, три недели и три дня. Дом этот дали Хильми Рахми в награду за боевые заслуги в войне с Грецией. Вроде бы о чем еще желать, но Макбуле-хала верила, что место это несчастливое. Если подумать о том, что случится с нами после, возможно, она была и права. Даже Сюмбюль, когда мы впервые вошли в дом, при виде кружева, которое прежняя хозяйка в спешке оставила прямо со спицами в кресле, расплакалась. Это ж в каком смятении надо быть, чтобы вот так убежать, бросив незаконченное рукоделие и не собрав вещей?
Кругом были сожженные дома. Даже Дильбер не выходила на улицу в первые дни. Руины кишели мародерами, которые копались в вещах погибших и сбежавших людей. Земля была усыпана обломками и осколками: гвозди, куски черепицы, здесь и там попадались фортепьянные клавиши, почерневшие книги, в грязь был втоптан рассыпавшийся из мешка сухой инжир, даже кости и зубы встречались.
В городе царило безмолвие. Кошки и те молчали.
Ни свет ни заря мы с Дильбер вытащили большие постирочные тазы. Чуть позже, устроившись на ступеньках, заливаемых солнцем, прополаскивали замоченное в синьке белье, выжимали и наконец вешали.
– Надо бы до весны все здесь промотыжить, – сказала Дильбер, ловко работая сильными руками.
Подняв голову, я посмотрела на сад. Трава уже слегка заиндевела. В безветренные дни море к утру тоже покрывалось тоненьким, точно тюль, белым слоем, отчего становилось похожим на озеро. У меня навернулись слезы. Теперь уже ясно, что никуда я отсюда на уеду. Родители мои пропали. До конца своих дней быть мне узницей этого злополучного дома.
Тогда, правда, о его злополучности я и не догадывалась.
Я погрузила руки по самые локти в пахнущую мастикой и лавандой воду.
– Хватит, милая, – произнесла Дильбер своим высоким, визгливым голоском. Раньше меня это смешило: у такой дородной темнокожей женщины и такой голосок. – Того и гляди порвешь. Наволочка чистая уже. Что еще ты хочешь отстирать?
Я отдала ей наволочку, чтобы она прополоскала ее в своем тазу. Сама же встала, зашла в дом и вытащила из котла, где кипятилось белое белье, следующую вещь.
Рубашка из тонкой ткани… Ночная рубашка Хильми Рахми. Я приложила к левой стороне, там, где был карман, ладонь, и с другой стороны проступили неясные очертания. Дильбер стояла в дверях, белки ее глаз поблескивали в темноте, как искры от кремня. Она смотрела на меня. В руке она держала ведро. Наверное, шла на кухню набрать воды. Я бросила рубашку обратно в котел, словно обжегшись.
– Поосторожнее с этой вещицей, она особого обращения требует.
Я кивнула.
Должно быть, у Дильбер болели почки: она ходила вперевалку, держась одной рукой за поясницу. Наверняка она думала: «Хоть бы Сюмбюль-ханым наняла уже прачку». Да разве Сюмбюль не наняла бы, стоит нам попросить? Но мы ведь и словом об этом не обмолвились. Нет, Дильбер хочет, чтобы Сюмбюль сама догадалась. И о том, что швея нам бы тоже не помешала. Где пуговица оторвется, где подмышка продырявится, где носок протрется – все это во время глажки мы откладывали в сторону, и Дильбер хотела, чтобы какая-нибудь девушка занималась штопкой. Можно подумать, в городе остался хоть кто-то, кто зарабатывал таким трудом! Но раз уж мы поселились в особняке, где до этого жили богачи, надо бы и нам жить как они. Уж не позабыла ли Дильбер, что всего три месяца назад мы все ютились на улице Бюльбюль, в темном доме, где гулял и завывал ветер.
Вопль Сюмбюль вмиг разорвал тишину. Воспользовавшись отсутствием Дильбер, я снова вытащила из котла ночную рубашку Хильми Рахми. Когда же крик стал невыносим, я бросила ее, выскочила наружу и побежала по подмерзшей земле – прямо босиком, как была, с мокрыми по колено ногами.
Куда я бегу? Не знаю.
Но точно не на помощь Сюмбюль. И не из страха перед грабителями, которые – все может быть – ворвались к нам в дом.
Я брошусь в море!
Вот тогда я и поняла. У меня осталось неоконченное дело.
Прочь от этого оглушительного вопля, прочь – в безмолвие водорослей и морских звезд. Там, на дне, и так уж полно трупов, лягу среди них и я.
Парни, как было в тот самый вечер, прыгнут в воду с ножами в руках, сорвут с моей шеи колье и, позарившись на кольцо с сапфиром, что мамочка надела мне на палец трясущимися руками в момент наших последних объятий на железнодорожных путях, отрежут палец под корень.
Я брошусь в море! Решение я приняла уже давно.
Ждала, оказывается, вот этого крика.
К морю, я бегу к морю!
На сероватой гравийной дорожке, лежавшей сбоку от дома, мы с Сюмбюль столкнулись лоб в лоб. Одета она была в тоненькую, летящую голубую ночную рубашку с рукавами-фонариками, не скрывавшими ее сильные, полные белые руки. Пышные груди прикрыты лишь наполовину. Присущий ей аромат корицы и жимолости сменился каким-то резким, животным запахом. Светлые волнистые волосы, не прибранные после сна, спадали с плеч. Зеленые глаза распахнуты на пол-лица. Я тут же отвернулась. Было что-то интимное – но не в ее наготе, а в какой-то ее внезапной хрупкости.
Она со слезами бросилась ко мне. Подумала, видно, что я бежала ей навстречу, чтобы защитить ее. Да разве есть во мне такое геройство?
«Хорошо, что я встретила тебя в то утро, Шахерезада. Если бы не ты, ей-богу, я бы лишилась рассудка», – многократно повторяла она впоследствии, не замечая странности своих слов.
Сюмбюль дрожала в