Когда наступит тьма - Жауме Кабре
– Кажется, мы как-то раз уже тут останавливались; когда в первый раз тебя туда возили.
– Кровавая мясорубка. А как мне было страшно, так страшно, что до сих пор об этом снятся кошмары. Чего мы не пережили…
– Да-да, когда умерла мама. Здесь пекут рогалики, и ты сказал, что они очень вкусные.
– Парнишка из Теруэля[78], бедняга, прямо посреди реки, когда начали бомбить… Бум, бум, грохотали бомбы, так, что жуть берет. И этот пацан застыл, весь бледный. Как живой мертвец. Даже не пригибался и не пытался стрелять по тучам.
– Ну что ты, не убивайся так. Я приеду тебя навестить, как только смогу.
– Его лицо до сих пор стоит у меня перед глазами. Мне кажется, его звали Хасинто. Или что-то вроде того. Но лицо – как сейчас вижу. Его, ну и сержанта Мая, дело ясное.
– И как-нибудь в выходные, когда им в школу не нужно, я тебе и внучек привезу, ладно?
– Да. Я уверен, что он был из Теруэля. Каждую ночь он мне снится. Даже если бы он затерялся в огромной толпе на футбольном поле, я бы тотчас его нашел, бледного как полотно. Точно, Хасинто.
– С тех пор как мы решили развестись, я никуда не успеваю… эх, просто разрываюсь… А еще ты можешь писать нам письма. И телевизор смотреть. Ты представляешь, я добился, чтобы у тебя в палате был телевизор! Не сомневайся, тебе там будет очень удобно.
– Бедный парень. Когда мы переправились на другой берег, он так и лежал неподвижно.
– Мне пообещали, что кормить будут гораздо лучше. Совсем не так, как в прошлый раз.
– Ну так что же, пришлось мне его взвалить на плечи, окоченевшего, будто он замерз, и тащить на себе. А то он так бы и лежал там. А сержант Май кричит, оставь его в лодке и беги, паскуда!
– Посуди сам, когда от родственников поступают жалобы, им такой нагоняй влетает! Ты только подумай!
– И вот: сержант орет, а ну-ка живо все покинули лодки, ядрена вошь. И ты шевелись, ишь защитничек нашелся! – это он мне. А как я мог его там бросить, как я мог бросить беднягу Хасинто, застывшего, как мраморная статуя…
– Не все им жить, как у Христа за пазухой; это они хорошо уяснили. Так что об этом ты, папа, не волнуйся.
– Но как только я поднял его, чтобы вытащить из лодки, пуля раздробила ему голову, как спелый гранат.
– Ты же понимаешь, что мы не можем. Дома места нет. А у меня сейчас все в жизни перепуталось, папа.
– Его убили из-за меня. Если бы я Хасинто не поднял… Такое впечатление, что я нарочно его подставил. Показал им мишень, куда стрелять, понимаешь?
– Смотри, смотри! Здесь мы и остановимся. Там, где рогалики. Помнишь?
– Если бы я его оставил в лодке, он так бы и лежал там, наверное. Но мог бы выжить.
– И я тебе еще парочку в пакетик положу. Только не вздумай им его показывать, когда мы приедем, а то вдруг ругаться будут.
– Я часто думаю, что эта пуля была предназначена мне.
– Нет-нет, ну что ты; это я неправильно выразился. Конечно, никто не может на тебя ругаться!
– А если я долго об этом думаю, клянусь тебе, я не могу заснуть. Ночь превращается для меня во мрачное ожидание. Не только из-за этого, но и из-за других вещей, о которых я никому никогда не рассказывал.
– Видишь? Будешь там жить, как король: можешь вставать, во сколько тебе заблагорассудится. Эх, мне бы такую жизнь!
– Ночь мне страшна: раньше меня отвлекали то бабушкин храп, то неурядицы в суде… Я скучаю по храпу и по неурядицам. Мне снится только одно: я посреди пулеметного гнезда, но среди жуткого молчания; такого глубокого, что оно меня будит среди ночи, и я обливаюсь потом. И тогда прошел слух, что нам вот-вот поступит приказ отступать и бежать к реке. А ты понимаешь, что это значит?
– У тебя постепенно наладится собственный распорядок дня, вот увидишь.
– Что нам до смерти хотелось бросить это пулеметное гнездо, но мы боялись бежать к реке, потому что там мы окажемся беззащитны и стрелять в нас будет проще, чем стрелять по мишеням с переломанными крыльями.
– Ты вечно жаловался, что, когда приходит Синта, тебе надо вставать. А теперь не надо. Заживешь по-королевски. Ну все, приехали.
– С переломанными крыльями – это не мишени, это голуби. Стрельба по голубям, по птицам.
– Что ты бормочешь, папа?
– Лежать у пулеметной батареи было гораздо хуже, чем сейчас в постели. Ведь когда тебе двадцать лет, умирать не хочется. Сейчас-то мне оно уже до лампочки, по правде сказать… Только воспоминания мешают, застряли в голове.
– Давай я помогу тебе выйти из машины.
– Нет, и сейчас не хочется. Но я смирился. И только думаю, что жизнь могла сложиться по-другому. Это единственное: по-другому. Всю жизнь занимался чужими бедами… И никогда не мог избавиться от страха остаться наедине со своими мыслями.
– Оп-па! Давай. Наверное, сначала свожу тебя пописать. Ты ведь хочешь в туалет, да?
– А тем, кто постарше, все было до лампочки. Их так все достало, что они уже забыли о страхе. А я только жить хотел.
– А потом рогаликов купим. Куплю тебе их сколько хочешь.
– Да. Те, кто был старше всех, вели себя по-другому. Как тот лейтенант с треснутым голосищем.
– Нет, папа, сначала пописай.
– Ядри его; он встал, расставив ноги, в полный рост, и заорал, эй, вы, подонки, вызываю вас на бой, потратьте пули на меня, а не на пацанов, так и сказал. Я даже разревелся, такой он был храбрый… или такой отчаянный, кто его разберет.
– Да-да, конечно, я подожду. Не торопись, мы не спешим.
– И все давай ему кричать, ложись, лейтенант, ложись, черт тебя дери. А сержант Май кинулся на него, словно игрок на поле регби, чтобы повалить на землю; но было слишком поздно.
– А в воскресенье я к тебе приеду, ладно? И внучек привезу. Если ничего не случится, конечно.
– До чего не доведет отчаяние после стольких месяцев на фронте. Ох и несладко нам пришлось. Да где же мы?
– А деньги тебе здесь не понадобятся, и не думай… За тобой будут так ухаживать…
– Нет-нет, а где же враг?
– А если что, позвони мне. Или пусть они сами позвонят, как хочешь.