Пёсья матерь - Павлос Матесис
Доход у них был хороший, особенно на передвижных рынках. Людей было очень много, и все куда-то спешили – в основном домохозяйки. Рарау специально ставила коляску прямо у них на пути, и что оставалось делать домохозяйкам, которые были еще и истинными христианками, боящимися грядущего Суда? Разве могли они пройти мимо половины человека и немой женщины и не подать что-нибудь: деньги или какой-нибудь фрукт из своей корзинки.
Позднее, когда Рубини вышла на театральные подмостки уже под псевдонимом Рарау, она побывала с бродячими труппами почти во всех греческих городах. Работу она находила быстро, потому что была готова работать на полставки: помимо обязанностей статистки, она выполняла различные поручения и капризы руководителя труппы, и потому ей отдавали предпочтение перед другими. Актеры считали ее маленькой хулиганкой. Позднее, когда они купили собственную двушку, Рарау говорила матери, что этот период попрошайничества с инвалидом дал ей большой опыт в общении со зрителем. Кроме того, она научилась сдерживать обиду и избавилась от чувства стыда: стыд – для провинциалов, говорила она матери. Но она помнила о своих обязанностях, не забывала какую-то мадам Саломею в Гревене и всегда посылала ей приветы. Мама, говорила она, это Саломея открыла во мне эту тягу. Саломея «показала мне жизнь», и ей я обязана жизнью театральной. Но попрошайничество дало мне понять, что значит «познать жизнь», говорила она. Эти высказывания я помню со школы.
Легкость, с которой она держалась на сцене, всегда нравилась коллегам и руководителям трупп, несмотря на тот факт, что в конце, когда у нее сдали нервы, ее перестали брать на работу, хлопот с ней не оберешься, уж не говоря о том, что два раза у нее случался припадок прямо во время представлений, да еще и во время турне: куда бежать за врачом в деревне посреди ночи владельцу труппы? – к тому же он не хотел и не был обязан оплачивать ей еще и врача, так что Рарау наливали две-три рюмки коньяка в надежде, что ей полегчает, и продолжали турне. Но в следующий театральный сезон работать ее не позвали. Тогда у Рарау, конечно, уже была пенсия отца и собственная двушка, радио, граммофон, пластинки и в глубине души она гордилась своей болезнью: это был аристократический недуг, нервы, не какая-нибудь там опухоль или гинекология, что может случиться с каждой. Ее недуг еще больше делал из нее истинную жительницу столицы.
Она стала делать большие успехи в своих упражнениях, когда увечный приобрел маленькое радио. Оно работало без электричества и помещалось на ладони: ставишь одну батарейку, и оно играет. Тогда Рарау уже исполняла номера с музыкой, так они получали больше дохода от попрошайничества, да и самой ей это очень нравилось.
Сложнее всего было летом. Увечный был тяжелым, на постоянных харчах он очень поправился, и толкать его коляску по жаре было настоящим унижением: две женщины все становились мокрыми от пота, а потом с улыбкой на лице должны были просить милостыню, вот так, промокшими до нитки. Особенно Рарау, которая исполняла номер еще до того, как выставить блюдечко для пожертвований. И ко всему прочему, клиентов было очень мало.
Лето было настоящей пыткой для Рарау, потому что днем на базаре она стала часто падать в обмороки, а увечный хлестал ее вицей, чтобы пришла в себя. Ее мать тоже два раза лишалась чувств.
Одним июльским днем, в два часа по полудню, калека уснул прямо на солнце с протянутой рукой. Рарау подперла ему спину двумя досками и отвела мать в тень немного отдышаться. Рынок был пуст, точно пустыня.
– Немного отдохну, а потом пойду найду мороженщика, – сказала она матери. Прислонилась к стене и прямо так и уснула. Прежде чем ее глаза закрылись, она взглянула на увечного: откормленный, весь взмокший от палящего солнца, он спал с протянутой рукой, ожидавшей пожертвований; и она вдруг возненавидела его и пожелала смерти. Но в этот момент ее сморило, и она тут же увидела сон. Ей приснилось, что калека умер.
Они были на его похоронах. Был вечер, лился мягкий свет и жара спала. Они стояли на какой-то возвышенности или холмике, он весь порос зеленью, а вокруг цвели ухоженные цветы. Небо − голубое-голубое. Рарау наблюдала за похоронами так, будто стояла перед переводной картинкой, с небом вместо фона. Увечный лежал на голой деревянной кровати. Во всех четырех углах стояли свечи, они горели, но из-за солнца их свет едва можно было различить. Руки увечного, как и подобает, были сложены крестом, он был одет в брачный венец и пиджак. И он был весь целый – у него были ноги, а на них лакированные туфли. Погребальная песнь. Рядом с его головой стоял цыган, которого они каждый день встречали на шоссе. А с ним его медведица. Медведица стояла на задних лапах и держала кадило с колокольчиками. Курился фимиам.
А за медведицей стояла мать Рубини. Сама же Рубини не участвовала в происходящем, была где-то вне сна.
Песнопение закончилось. Цыган перекрестил тело и произнес: покойся с миром, он готов. Скажите последнее прости. И Рарау стала думать, что написать на его кресте, и вдруг ее осенило: они не знают имени калеки. Он никогда не говорил, да и сами они никогда не спрашивали. И пока она думала об этом, ее мать выступила вперед. Подождите немного, сказала она. Ее мать говорит. Но ведь это сон, так что Рарау не показалось чем-то удивительным, что ее мать разговаривала. А мать все шла, направляясь к подножию кровати. Мать стянула с увечного ботинки, нижняя часть его тела отвалилась и упала на пол: ноги были деревянными.
– Он так о них мечтал, – объяснила мать медведице. – Я взяла ноги напрокат. За две тысячи.
И забросила ноги на плечо.
А солнце все разливалось и плавило все кругом,