Обратный билет - Габор Т. Санто
В годы Второй мировой войны английская пропаганда распространяла слух, будто из останков людей, погибших в лагерях смерти, нацисты варят мыло. Исторические разыскания этого не подтвердили; однако после 1945 года во многих местах совершалось символическое погребение мыла.
Лагерный Микулаш
Снег.
Падает снег.
Белый, мягкий, пушистый снег.
Марци прижимается носом к стеклу.
Микулаш, сопя, затягивает на башмаках ремни лыжных креплений. На нем красная куртка на вате, такие же штаны, на голове красный колпак. Он старый, как дедушка; нелегко ему нагибаться, когда он надевает лыжи. Да и суставы, наверно, болят, как у дедушки… Может, ему помочь надо; дедушке вон всегда кто-нибудь калоши помогал надевать. Микулашу наверняка тоже кто-то помогает: ведь если в такой теплой одежде понагибаться, обязательно вспотеешь и тогда как пить дать простынешь, температура поднимется, миндалины воспалятся… Как он тогда доедет на лыжах из Финляндии в Венгрию? Это же далеко очень, папа показывал Марци на глобусе. Папа все время ругается с мамой: нельзя ребенка так кутать, когда он идет на санках кататься: вниз съехать еще куда ни шло, а вот наверх подниматься с санками — верный путь к простуде.
А правда, кто помогает Микулашу надевать лыжи? И кто за ним ухаживает, когда он болеет?
И еще: у Микулаша есть папа? Чем он занимается? Или он уже на пенсии? Микулаш-пенсионер…
Не забыть папу об этом спросить. Маму спрашивать бесполезно, мама с тех пор, как они здесь, все время только грустит да нервничает. Что Марци ни попросит, ни спросит, все нет да нельзя. А насчет того, почему они здесь и когда наконец вернутся домой, чтобы встретиться с папой, она вообще молчит. Да еще дерется; хорошо хоть не сильно и не больно. Папы, правда, тоже сейчас дома нет, мама все время говорит это, будто утешить хочет. А кого этим утешишь? Марци ей так и сказал: они же могут ждать папу дома. Мама ничего не ответила, но потом, когда за что-то осердилась и шлепнула его, ему показалось, что шлепнула больней, чем всегда. Так что он на нее теперь тоже сердит и ни о чем с ней старается не говорить. Вот вернутся домой, и он папе расскажет всё-всё. И про кислый хлеб, и про несладкое варенье, которое тут называется мармеладом, и про ужасно невкусный суп, «дёргемюзе»; от этого супа Марци воротит, а мама каждый раз кричит на него, заставляет есть чуть ли не насильно. И еще он папе пожалуется, как это обидно и несправедливо, что у него тут нет своей кроватки, как дома, и спать ему приходится между мамой и бабушкой, на острых ребрах нар, и ночью ему больно бока, а если одеяло под себя подложить, то холодно.
Так плохо никогда еще не было.
Так плохо не было даже в тот день, когда мама и папа очень сильно поссорились, кричали, даже толкали друг друга, а его, Марци, прогнали на кухню, откуда он ничего, конечно, не видел, зато слышать всё слышал, даже те нехорошие слова, которые ему нельзя произносить. Да, тогда он тоже чувствовал себя хуже некуда, даже кричал, чтобы они перестали сейчас же, только все было бесполезно, они всё ругались, и он переборол в себе страх и распахнул дверь, чтобы сказать им, что так нельзя себя вести, так даже дети в детском саду себя не ведут… а когда дети все-таки ссорятся, он вмешивается, потому что не может смотреть, когда кого-нибудь бьют, особенно если девочку, папа и сам ему однажды сказал, что женщин — он так и сказал: женщин, хотя Марци говорил ему только про Юльчи да про Иби, которые никакие не женщины, а всего лишь девчонки, — женщин нельзя обижать, потому что они хрупкие, и Марци сразу представил, как он стукнет, скажем, Юльчи, и она рассыплется на кусочки, как стекло в окне, когда он однажды попал туда мячом; нет, это было даже страшно себе представить: хрупкая Юльчи вдруг рассыпается на множество мелких осколков… Особенно страшно, что именно Юльчи… у Юльчи белокурые, толстые, мягкие косы, их так приятно взять в кулак, сжать и подергать; даже если Юльчи визжит, все равно приятно… Об этом он думал, когда распахнул дверь и тоже завизжал и закричал: перестаньте сейчас же, и бросился между ними, чтобы разделить их и чтобы мама не рассыпалась на кусочки, и они вдруг замолчали, папа взял его на руки, а Марци смотрел, испуганно моргая, то на папу, то на маму, и в горле у него стоял какой-то комок, и он не мог поверить, что на самом деле помирил их, и, глядя на их растерянные улыбки и смягчившиеся лица, не знал, плакать ему или смеяться.
Так плохо не было даже в тот день, когда он несколько часов прятался в парке, а потом, вернувшись домой, пригрозил маме, что уйдет из дому, и вечером, когда пришел папа и мама все ему рассказала, они положили в его рюкзак булочку, яблоко, свитер и мишку, дали рюкзак ему в руки, подвели к двери и сказали: пока, Марци, отправляйся. Ему казалось, дом тут же рухнет, но дом даже не пошатнулся, а Марци сидел на крыльце, смотрел на звездное небо и понятия не имел, что будет с ним дальше. Ту ночь он никогда не забудет. Он выдержал характер, не позвонил в дверь, чтобы попроситься обратно, хотя сильно замерз и боялся темноты. Проснулся он на руках у папы; еще он помнил, что мама раздевала его и лицо у нее было все в слезах.
Так плохо не было даже в поезде, в набитом до отказа вагоне, где стояла густая вонь, и прямо перед чужими людьми надо было ходить по-маленькому и по-большому, и взрослые тоже так делали, и даже мама; правда, она велела ему закрывать глаза, но других-то он видел; к тому же было очень тесно, а мама отказывалась взять его на руки, и он спал на полу и все время боялся, что кто-нибудь на него наступит. И взрослые очень плохо себя вели, даже хуже, чем дети в детском саду, когда раздавали завтрак и какао доставалось только половине очереди, а остальные должны были пить молоко. Люди в вагоне толкались, ругались,