Анатолий Приставкин - Синдром пьяного сердца
В Туле водка была чуть лучше рязанской, а секретарь - похуже, он нас к себе или под гри-бок не приглашал. Настроение у моего друга было неважным: вовсю шла редактура его последней и, возможно, лучшей книги о Бабьем Яре, где, как известно, расстреляли десятки тысяч евреев.
Впрочем, даже этот факт, что расстреливали именно евреев, у него почему-то вымарали, и он жаловался, что пришлось вставлять чепуху вроде фразы в устах какого-то деда, что расстреливали, мол, не только евреев и оттого Бабий Яр могила интернациональная.
Конечно, расстреливали и рукопись писателя, выстраданную собственной жизнью. Думаю, что это, последнее, и послужило главной причиной его слома и, как следствие, бегства за границу. Так это прежде называлось.
Кузнецов поехал в Англию, обещая написать книгу о Ленине... Невольная, но удачная шутка под занавес, хотя ему было не до шуток. Он бросил дом, книги, письма и рукописи. Иначе бы что-нибудь заподозрили. Тайно переснял на пленку рукопись повести в полном виде и зашил пленку в подкладку своей кожаной куртки. Оказавшись на Западе, рассказал, что в поисках выхода прора-батывал даже побег вплавь из Крыма. В какие-то времена Анатолий и впрямь зачастил на Черное море, много плавал с маской и трубкой.
Мы в то время не общались, поцапавшись по какому-то поводу. Но на Новый, шестьдесят седьмой год я вдруг получил по почте книжный вариант "Бабьего Яра" с дружеской надписью, заканчивавшейся каким-то уж очень фальшивым восклицанием вроде: "Вперед к счастью, ура!" Может, это было неосознанным его движением вперед к тому "счастью", которое он замышлял? Но это "ура", помню, меня поразило, и я не поздравил его с книгой, наверное, зря.
Последний раз мы столкнулись в дверях иностранной комиссии Союза писателей - это случилось примерно за неделю или за две до его отъезда. Он кивнул на ходу и понесся дальше в своей вечной коричневой кожанке, очки его энергично блестели.
Я еще оглянулся, решив, что он сослепа меня не узнал. Но потом, когда все произошло и стали по всем сборищам склонять его имя, прокрутил в памяти эту встречу и понял, он намеренно не заговорил со мной, ибо кругом много глаз и обязательно бы всплыло, что именно меня видели перед отъездом с "предателем" Кузнецовым...
А может, проще: боялся, что в разговоре чем-то себя выдаст...
Но конечно, в органы все равно потягали... И не одного меня, для чего приезжал специально в Москву майор из Тулы. Даже Георгия Садовникова, хотя тот и видел Кузнецова, кажется, один раз в жизни.
Это было в обшарпанном тесном кабинете с канцелярским столом, заляпанным чернилами, и грязным непромытым окном в одном из зданий близ Лубянки, куда нас вызывали повесткой. Воп-росы задавались стандартные, и все живое, что мог я сказать о Кузнецове, ложилось в протокол старательно переведенным казенным языком. Никакого подвоха в вопросах не было. Единственно, что я уловил из слов майора: одна из девиц, Надя, ждет ребенка и собирается подавать на него в международный суд, чтобы платил ей валютой. Она и сама потом на Запад рванула, чтобы отыскивать заблудшего папашу, но оказалась в результате приключений в Америке...
Я поинтересовался у майора, а что сталось с квартирой Кузнецова, у него должны остаться мои не столь безобидные письма. Как говорят, не для чужого глаза.
- Да ничего особенного, - отвечал он буднично. - Пока стоит запечатанная...
- А рукописи?
- Говорят, в последнее время он ничего и не писал. Похабные частушки... А больше ничего.
Майор закончил протокол и дал мне подписать.
"Зачем это все?" - спросил я. Он пожал плечами: "Для дела". - "А дело зачем?" Майор посмотрел устало на меня, сквозь меня, буркнул: "Если вернется, будем судить"... - "Зачем же он вернется?" - мог бы вдогонку спросить я, но не спросил.
А вскоре на какой-то расширенной партийной конференции нас с Садовниковым заклеймили как единомышленников Кузнецова, которые бывали у него на "развратной" тульской квартире, а значит, практически сообщники его предательского побега.
Доклад делал Аркадий Васильев, тот самый, что был общественным обвинителем на процес-се Даниэля и Синявского. На этот раз он не требовал нас засадить за решетку, но крови он жаждал, и его обвинения были тогда равнозначны отлучению от литературы.
Наступили черные дни, двери редакций и издательств передо мной закрылись. Вдобавок в Союз писателей попала открытка из Англии, адресованная мне.
Меня вызвал Ильин и дал прочесть открытку.
Там было написано: "Здравствуй, Толя, вот я пишу тебе из нового дома. Живу хорошо и вроде бы женился. По твоему примеру купил машину и даже наездил несколько тыщ километров, и это при здешнем левостороннем движении. Пиши, как живешь..." И далее подпись и обратный адрес. Но адрес был тщательно замазан черным фломастером.
Ильин терпеливо ожидал, пока я закончу читать, забрал открытку обратно, словно она адресовалась не мне, а ему, спросил, не хочу ли я что-нибудь ответить.
Наверное, подразумевалось, что и отвечать буду через него.
Я сказал, что отвечать не хочу.
- Ну, может, хотите что-то сказать для печати? - поинтересовался он. Ваш дружок льет грязь... На писателей, на родину... Можно и отреагировать... Тем более в вашем положении, я бы советовал подумать... И не отказываться...
- А открытку можно взять? - спросил я.
- Возьмите, конечно, - сказал он, оживляясь, - но с возвратом. А если какие-то нужны материалы, позвоните... Мы всегда готовы помочь... И с публикацией... тоже...
Никаких материалов, конечно, мне не понадобилось, я не собирался ничего писать. А открытка так и осталась у меня на память.
Редкий писатель не скажет, что ему необходимо затворничество. Что-нибудь вроде одинокой камеры. Ну, а остальное уже детали: будь то комнатушка в Доме творчества, кухня, кладовка, тюрьма или вот такой лифт... Да что лифт... Однажды нас подвозил на своем "ЗИЛе" Юлиан Семенов. Пили мы в ЦДЛе, после крупной драчки и выяснений отношений молодых тогда писателей с секретарями... Но ресторан закрывался, и тогда Юлик крикнул: "Все в машину, едем куда-нибудь еще!"
Я залезал одним из последних, и выяснилось, что нас, ввиду, наверное, нашей худобы, влез-ло в машину одиннадцать человек. А поехали почему-то ко мне, и первым ввалился в квартиру Ярослав Голованов, обнаружил у дверей напольные весы и сообразил... Всех гостей пропустил через весы и записал вес каждого: Аксенова, Амлинского, Кузнецова, Шатько, Гладилина... Воскликнув: "Теперь я знаю, сколько весит молодая литература!"
Это было название будущей статьи, но он ее так и не написал. А в застолье, как ей и полага-лось, явилась Сильва... Золотокудрая, голубоглазая, с губами, вытянутыми чуть вперед, за что Заходер, любивший приклеивать клички, назвал ее в Ялте верблюдицей...
ПЛАЧУТ ЖУРАВЛИ
(Сильва Хайтина)
Случилось так, что через много лет смог я поехать в Англию в туристическую поездку. Ильин уже не работал, и меня вдруг включили в писательскую группу. В Лондоне, в Обществе англо-советской дружбы, где все участники организованной встречи профильтрованы, просвечены нашими органами, встретил я моложавого профессора, который подошел ко мне и представился: "Хагинс..."
Оказалось, приличный человек, в свое время писал о Солженицыне, и теперь ему дорожка в нашу страну наглухо закрыта. Отдалившись от остальных, мы успели о чем-то переговорить, хотя к нам все время липли стукачи из нашей группы. Расставаясь, я попросил помочь найти телефон моей приятельницы из России Сильвы Хайтиной, которая теперь не Хайтина, а вроде бы Рубашева и работает на радио Би-би-си.
Выяснилось, что профессор ее немного знает и обязательно сообщит о моем приезде.
Теперь о Сильве, золотоволосой, голубоглазой, с которой жизнь свела меня в давние годы все в той же Ялте. Мы тогда немножко за ней ухаживали, но среди многих знаменитых и не очень знаменитых постояльцев Дома творчества она предпочла Темиса, он же поэт Леонид Темин, из Киева. Сын тамошнего прокурора, страдающий от неизлечимой болезни и почти не ходячий. Ухаживала за ним мама. По ночам он кричал от боли.
Была весна. Цвел миндаль. Воздух был чист и прозрачен... Но с моря надвинулись влажные тучи и ватным одеялом окутали горы. Воздух загустел, стал тяжелым, и деревья, и цветы - все чуть отяжелело и набрякло влагой, хотя дождя по-настоящему не было. Над побережьем повис непроницаемый туман, а по ночам надрывались журавли, которые в серой мгле не могли найти свою дорогу. Их жалобные призывные крики сводили нас с ума. Они преследовали нас и не давали спать, как и стоны Темиса.
У меня сохранилась фотография: литературная встреча в ялтинском ресторане - местные власти и писатели... Борис Заходер, помню, читал детские стихи о Ките и Коте, но в кадре его нет, зато хорошо видна Сильва в окружении Темина и меня. Мы молоды, веселы. И никаких намеков на то, что мы в ту пору переживали.
Я сейчас подумал, что все собравшиеся в тот год в нашем доме - и Феликс Светов, и Зоя Крахмальникова (они потом будут арестованы), и Борис Заходер, и Сильва, и Леня, который вскоре умрет, - чем-то напоминали этих, не видящих земли, журавлей. В безвременье, как в тяжелой мгле, каждый выбирал и выбрал свою дорогу.