Анатолий Приставкин - Синдром пьяного сердца
Он втащил туда новую чешскую мебель, которая была куплена заранее и долго загроможда-ла коридоры общежития; достал лучший по тем временам холодильник "ЗИЛ", заказал огромные деревянные щиты на окна, чтобы не влезли грабители, и призвал свое семейство из Киева. К тому времени у него родился сын.
Я думаю, что в гэбэшных засекреченных архивах до сих пор лежат материалы, где детально расписаны подробности пребывания Кузнецова в Туле. Сперва это была жизнь с первой женой и маленьким ребенком, который, впрочем, воспитывался у родителей. А после развода протекала другая, довольно разгульная жизнь, которую мне довелось наблюдать.
По временам Кузнецов наезжал в Ясную Поляну к правнуку, если я не ошибаюсь, Фета, который там директорствовал. Они вдвоем крепко поддавали в бывшей холопской, что в подваль-чике усадьбы, а чтобы сильней проникнуться духом великого графа, мой друг пытался писать, это я знаю с его слов, романы, сидючи за музейным столом Льва Николаевича. Кощунство. Но Кузне-цов лишь посмеивался. Не уверен, что и это он не присочинял.Но водку в усадьбе пил, знаю точно.
Однажды мы с ним вдвоем заехали в Ясную Поляну, и Толя со знанием дела, почти по-хозяйски водил меня по музею, парку, показал купальню, знаменитый дуб с колоколом, означен-ный стол в кабинете, но на могилу, что в глубине за деревьями, не повел... "Ищи сам", - произнес странно. Мне показалось, что он боится туда идти. Хотя бродить вечерами здесь не боялся и как-то под хмельком решил потолковать с яснополянским бродячим псом, для чего встал на четвере-ньки и стал его обнюхивать... Псу это не понравилось, и он хватил зубами кузнецовский нос. С отгрызенным наполовину носом Толька добрался до местной больницы, где нос ему пришили. А в Москве он уже объявился со шрамом и врал, что упал на битое стекло.
Все это, конечно, было продолжением тех самых несоразмерных комплексов, которые сопровождали его творчество. Очередную работу опять калечили, теперь уже в "Новом мире", а Толя посылал мне жалобные письма, там были такие строки: "Уже ни фуя не хочу (так стали материться после повести Солженицына) и плюнул, пусть изничтожают, режут, калечат и убивают текст, лишь бы заплатили, потому что сыну штаны нужны..."
В этих же письмах, чуть истеричных по тону, просил он меня почаще к нему приезжать, не забыв прикупить ливерной колбасы по семьдесят копеек килограмм. Потому что в Туле, хоть и под боком у белокаменной, он в полной изоляции и все его покинули.
Я бросал дела и ехал к нему, обычно на своем горбатеньком "Запорожце", и заставал почти всегда развеселую компанию и бурные застолья.
Однажды у них гостила Рита, подруга Толиной жены, актриса провинциального театра, она готовилась сдавать экзамены в театральный институт и по ночам заучивала Шекспира. А тут возникла идея поехать поразвлечься на природе, и где-то в гуще леса на эту самую Риту, такую романтическую, с длинной косой, напал деревенский балбес, немытый и нечесаный. Рита громко закричала, а я был рядом, собирал сучья для костра, бросился на помощь. Парень успел ударить меня палкой, но тут же трусливо бежал, хотя внешне был куда здоровее меня.
Потом-то, опомнившись, он вернулся, да еще в компании таких же дружков, от силы лет шестнадцати, но не рискнул нападать, а все крутился вокруг нас и выказывал свою удаль, даже проехался на лошади, объявив, что, если мы не отдадим баб, он возьмет их силой.
- Попробуй, - отвечали мы.
Приготовили для обороны палки и колья, восседали на горочке у опушки леса, заняв стратегически выгодную высоту.
Женщины хоть и трусили, но не подавали виду. Толя же вел себя как мужчина, подбадривал девиц, ломал палки для драки и грозил хулиганам кулаком. Очки его свирепо блестели.
- Если наедут, бейте по лошади, по морде, - поучал он.
- Лошадь-то при чем? - вопрошали женщины.
- Ну пожалей, пожалей... Они-то нас не пожалеют!
Одного мы опасались, что сопливые воины сообразят, что на лугу стоит наша машина, и что-нибудь сотворят с ней. Они и сообразили, но поздновато, когда мы, вооруженные все теми же палками, проследовали к машине и на их глазах укатили - слава богу, она сразу завелась.
Лесные братья, опомнившись, с гиком пустились вслед, швыряя камни... А вечером, за ужином, Толина жена, поглядев задумчиво на подругу, произнесла, что та, дескать, следуя классической драматургии (вот и у Шекспира о том же), должна отблагодарить спасителя... То есть меня. А как... Это уже ее дело. И Рита, томная длиннокосая красавица, без всякого жеманства подошла и присела ко мне на колени, обхватив за шею, да так, прильнув, просидела, не отпуская меня, до конца вечера.
Это был, замечу, особенный такой вечер, когда всем было хорошо. Мы пили вино, водку, танцевали, много и удачно шутили, и наши женщины нам нравились...
Но запомнил тот вечер я вовсе не из-за Риты, с которой мы никогда больше в жизни не встречались, и не из-за лесных братьев, а лишь потому, что это был в их семье последний такой вечер.
Толя, надо отдать ему должное, построил в муках свой дом. Но он его же и разрушил...
Кой-какая несуразица случалась с его семьей и раньше.
Так, Толя заставлял свою жену "ходить в народ", чтобы познать всю черную изнанку жизни. Это, последнее, его особенно занимало, он требовал подробностей.
Послушная, мягкая от природы женщина натягивала плохонькую одежонку и исчезала из дома на неделю и более. Возвращалась она обычно в тяжком настроении, весь вечер отсиживалась в ванной, и, даже тщательно отмывшись, она будто прислушивалась, принюхивалась сама к себе.
Рассказывала же мало, а на вопросы старалась не отвечать. Тайна и печаль были в ее глазах.
Однажды она вообще покинула этот дом. А в нем поселились бойкие девицы... Некая Надя, с фигурой подростка, подвижная, цепкая, с нагловатым прямым взглядом, и пухленькая, романтич-ная Таня, обожавшая стихи и мечтавшая стать диктором на телевидении... Еще была Зоя, красивая и глупая. "А глаза?" - восклицал Толя с ухмылкой. Глаза у глупенькой Зои были огромные, черные, действительно прекрасные.
Это был своего рода гаремчик, но, в отличие от восточного деспота, Толя с охотой предла-гал, даже навязывал заезжему гостю с кем-нибудь из девочек поразвлечься. И находил в этом удовольствие. Время от времени он и сам объявлялся в Москве во главе своего необычного семейства, вызывающе гордый, как петух, насмешливо прищуриваясь, тут же всех куда-то устраивал и распихивал, чтобы девочки немного проветрились...
Однажды я в гостях у скульптора Федота в мастерской, в подвальчике у Никитских ворот, наблюдал, как Надя залезла в ванну и долго там плескалась, Зоя выпила и уснула, а Таня под собственную песенку изображала стриптиз, стоя посреди мастерской на деревянном пеньке, пока энергичный Федот, возбужденно поблескивая лысиной, не набрасывал ей на плечи простыню и под восторженные крики пьющих не уносил на руках в другую комнату.
Мы же, оставшиеся за импровизированным столиком-пеньком, принимались пить молдав-ское вино. Когда Федота не было слишком долго, шли проведать молодых и подносили им, чуть прикрывшимся от наших глаз простыней, по стакану вина... Чтобы пилось и любилось... И все это до той поры, пока Толя не увозил гаремчик обратно в Тулу.
Подобный образ жизни в городе с устоявшимися заводскими традициями не мог восприни-маться иначе как разложение. Общественность негодовала и слала обличающие письма в Москву и в тульский Союз писателей.
Об этом Союзе, кстати, ходила байка, что он переплюнул дореволюционные времена, ибо его доблестный отряд насчитывал сейчас с полсотни писателей, в то время как прежде был всего один... И тот граф...
Всяческая гэбэшная нечисть вилась вокруг злачной кузнецовской квартиры, захаживали и для бесед, и просто на рюмку да попутно на письменном столе что-нибудь высмотреть...
Но вряд ли какую крамолу они смогли найти. Конечно, литературная знаменитость, вхожая в разные там московские круги, постепенно разлагалась. Но не больше, чем какая-нибудь обкомов-ско-горкомовская верхушка. Разница лишь в том, что эти, последние, пили втихую.
У Толи же все происходило вызывающе открыто.
Однажды секретарь обкома по идеологии, высокая по тем временам власть, принимая нас в Рязани (еще один славный писательский город, гремевший в ту пору борьбой с Солженицыным) и не желая засветиться в ресторане, угощал нас из бумажных стаканчиков водкой, принесенной в боковом кармане, в сумерках, под грибками в детском саду.
- Увидят - на всю область разнесут, - жаловался он, морщась то ли от скверной водки, то ли от такой трезвой жизни. Водка была тепла и продирала горло. Мы, приехавшие из Москвы на есенинские праздники, преодолевая отвращение, пили и с сочувствием выпытывали у хозяина области, отчего это рязанский сучок так знаменито ядовит? Может, туда кислоту какую льют?
В Туле водка была чуть лучше рязанской, а секретарь - похуже, он нас к себе или под гри-бок не приглашал. Настроение у моего друга было неважным: вовсю шла редактура его последней и, возможно, лучшей книги о Бабьем Яре, где, как известно, расстреляли десятки тысяч евреев.