Алиби - Андре Асиман
Домой не хотелось. Вместо этого я решил добрести до своей аптеки. Цель ничем не хуже любой другой. Я как можно стремительнее захлопнул стеклянную дверь, причем потопал снаружи ногами, прежде чем шагнуть под крышу. Внутри стояла молодая светловолосая женщина с мальчиком лет четырех и прижимала платок к носу сына. Мальчик пытался высморкаться, но безуспешно. Мать улыбнулась ему, продавщице, мне — едва ли не с извинением, потом свернула платок и еще раз поднесла к носу сына. «Noch einmal»[2], — скомандовала она. Мальчик высунул голову из красного капюшона и постарался. «Noch einmal», — повторила она увещевающе, напомнив мне мою собственную маму: когда она уговаривала меня сделать что-то для меня полезное, голос ее наполнялся таким безграничным терпением, что я вдруг осознал, насколько отдалился от любви всех других. Через несколько секунд в зале потянуло холодом. Мать открыла дверь и вместе с закутанным ребенком вышла наружу.
Внутри остались только мы с продавщицей. То ли в такой зачарованный вечер у нее уже не было никакого желания заниматься работой, то ли потому, что время уже шло к закрытию, продавщица — она уже неплохо меня знала — предложила мне понюхать совершенно особую вещь, произнесла название духов.
Слышал такое? Мне показалось, что слышал, но, подумав, я усомнился. Не обращая внимания на мои попытки отговориться, она открыла крошечный флакон. Смочила стеклянную пробку и дотронулась ею до своей кожи жестом, который я воспринял как попытку погладить меня по щеке — меня бы это и не удивило, я давно ощущал, что у нее ко мне слабость, в частности, поэтому и приходил, — но она мягко поднесла гладкое обнаженное запястье к моим губам, и я бы, наверное, поцеловал его, не подумав, если бы не видел раньше, как и другие торговцы парфюмерией делают в точности такой же жест.
Никогда раньше мне не доводилось нюхать ничего даже отдаленно похожего. Я одновременно оказался в Таиланде, во Франции и на судне, направлявшемся в Босфор, — на борту женщины, закутанные среди лета в меха, они обсуждают «Медленную часть» Веберна, поворачиваются ко мне, шепчут: «Noch einmal?» Аромат этот затмил все прочие, которые я знал раньше. В нем присутствовала лаванда, но лаванда развоплощенная, рассеянная, разрозненная — именно поэтому я попросил у продавщицы разрешение еще раз понюхать ее запястье, но она, видимо, уловила подтекст моей просьбы и засомневалась, как сомневался и я, что речь тут об одних лишь духах. Вместо этого она мазнула крышкой по полоске бумаги, которую выхватила из пенальчика, набитого такими же полосками, слегка помахала ею в воздухе, подсушивая, а потом вручила мне с заговорщицким видом — было видно, что ее моей любознательностью не проведешь, она уже догадалась, что в жизни моей и так уже есть как минимум две женщины, которым хочется одного: чтобы эта полоска, которую я принесу вечером домой, через несколько дней превратилась в подарочный флакон. Взгляд ее польстил мне невыразимо.
На третий вечер я пришел снова, потом опять — теперь уже не ради лавки, и не ради снега, и даже не ради призрачного вечернего свечения над Брэттл-стрит, но ради открытия, содержавшегося в этом флаконе, ради женщин в мехах, которые курили сигариллы на борту яхты, глядя, как Геллеспонт тает вдали. Я даже не знал, были ли духи причиной моего там появления, или они уже превратились в предлог, в маску под маской, потому что, даже если на самом деле я приходил к продавщице или к тем женщинам, образ которых вызывало во мне искрение ее глаз, я одновременно ощущал, что за нею маячит силуэт другой женщины, моей матери, в другой парфюмерной маске, притом что я чувствовал, что и она, скорее всего, не более чем маска, за которой скрывается мой отец, в давние-давние уже времена: он стоит перед зеркалом, довольный тем, что он — тот мужчина, которым был, когда смачивал щеки лавандовой водою после бритья. И он, как теперь и все остальные, истончился до полупрозрачной маски, символа любви и счастья, которые я пытался обрести, но уже отчаялся. Точно непостижимый мираж, запах взывал ко мне с другого края пропасти, пересечь которую так трудно, что я подумал: возможно, это и с любовью никак не связано тоже, ибо любовь не может быть источником таких тягот, а значит, наверное, и любовь лишь маска, и если я жажду не любви, то, значит, слив этого водоворота, в котором я вращаюсь, обусловлен лишь мной — и мной только, — но мной, расточившимся в стольких пространствах, на стольких уровнях, что при попытке прикосновения я ускользаю подобно ртути, или скрываюсь подобно лантаноиду, или всплываю наверх, чтобы через миг превратиться в какое-то безнадежно безликое вещество.
Духи оказались настолько дорогими, что унести с собою я смог — предварительно рассыпавшись в новых извинениях, которые, похоже, стали для продавщицы доказательством того, что в моей жизни действительно есть другие женщины, — лишь взвесь на полоске бумаги. Полоску я сохранил как вещь, принадлежавшую человеку, уехавшему на время: он меня не простит, если я не стану нюхать ее ежедневно.
Примерно через неделю, еще раз посмотрев тот же фильм, я выскочил из кинотеатра и зашагал к аптеке — но оказалось, что уже закрыто. Я постоял там несколько минут, вспоминая тот вечер, когда видел здесь мать с сыном, вспомнил ее светлые волосы, убранные под шляпу, глаза, которые, блуждая по залу, поймали мой взгляд, пока она уговаривала мальчика, — она будто уловила во мне одновременно и вожделение, и зависть. Может, она нарочно сделала взгляд подчеркнуто материнским, чтобы пресечь любые попытки вступить в беседу? Может, продавщица перехватила мой взгляд?
И вот я представил себе, как мать с сыном выходят из лавки, на Черч-стрит, мать с трудом раскрывает зонт, и они направляются в сторону Кембридж-Коммон, бредут через пустынное поле, яркие сапожки глубоко увязают в снегу, спины повернуты ко мне навеки. Все это казалось настолько реальным, и исчезали они с такой торопливостью, подстегиваемые ветром, что я едва пресек порыв выкрикнуть единственные известные мне слова:
— Frau Noch Einmal[3]… Frau Noch Einmal…
Я тогда представил себе, что