Анастасия Вербицкая - Репетитор
Изредка в праздники приходил Коко Белов. Франт, в пенсне на горбатом носу, оживлённый и шумный, с фатовскими нотками в голосе и светскими манерами, он казался человеком из другого мира.
Иванов, глядя на него, всегда вспоминал детство, мать, сестёр. Его больное лицо оживлялось и молодело от доброй улыбки. Коко паясничал; говорил на букву «э», вызывая не смех, а скорее «грохот» Пылаева; рассказывал о похождениях своих, при этом врал; потом пел песни, аккомпанируя себе на гитаре, и посылал за пивом.
— Давайте винтить, — предлагал он.
— А и в самом деле… Отчего бы не повинтить, — соглашался Иванов.
Играл он плохо, но страстно. Руки его дрожали, сдавая карты. Объявляя большой шлем, он стучал кулаком по столу и сердито кричал на Белова, который любил рискнуть и «подсидеть» Станкина, а сам, вместо того, вынужден был купить, не имея масти.
— И на какого чёрта ты лезешь? — сердился Иванов. — Какие у тебя трефы?.. На орехи мы, что ли, играем? Эх ты! Лапоть несчастный!.. А ещё в «бомонде» винтит.
И «бомонд» этот вылетал у него как ругательство, полное презрения.
Если же ему самому удавалось обремизить контр-партнёра, он заливался таким ясным, таким детским смехом, и так странно было видеть его счастливым, что веселье это действовало на других как вино. Когда Иванов выигрывал гривенник или пятиалтынный, он радовался как дитя.
— Пивом угощаю! — кричал он, стуча по столу.
Раз как-то он выиграл целый рубль. Три вечера подряд он ходил в Малый театр и в оперу. Прелесть этих часов надолго скрасила ему жизнь. Он как бы впивал в себя и яркий свет, и шум толпы, и запах духов в фойе, куда он пришёл потолкаться среди нарядных женщин. Хорошенькая женская головка очаровала его. Он с удивлением открывал в себе эстетика. Все антракты следил он за изящной блондинкой, такой далёкой, недоступной. Когда глаза их встретились случайно, сердце его сжалось от сладкого незнакомого чувства. Задумчивый вернулся он домой… «А, ведь, есть целый мир ощущений, — сказал он себе, — прекрасных, сложных и мне неведомых. Испытаю ли я их когда-нибудь? Или всё так же буду глядеть, стоя в стороне, как наслаждаются другие?..»
Долго потом он жил этими впечатлениями. И ещё тоскливее казалась ему действительность.
Ах!.. Как мало было радостей в его жизни!.. Как осенние тучи по свинцовому небу, ползли дни и месяцы, бесстрастно, не согретые женской лаской, не озарённые ни одной искрой умственного наслаждения, никакими высшими интересами. Тускло, серо, печально… Он сознавал, что тупеет, что опускается нравственно, но с грустью думал, что он бессилен что-либо изменить…
А как он в провинции мечтал горячо и наивно! Он говорил себе: «В столице бьётся пульс общественной жизни. Она захватит меня, даст нервам и уму лихорадочное напряжение и подъём. Я буду читать, следить за всеми новинками, я буду присутствовать на всех юбилеях, на концертах, на новых пьесах. Я сам буду говорить с авторами и откровенно скажу, что думаю о них… И они должны будут прислушаться к моему голосу. Ведь, я студент, та молодёжь, которая создавала репутацию писателя, суда которой боятся артисты, художники, профессора… Мы — гордость общества, его надежды, его живая совесть»…
А теперь? Оторванный от жизни, далёкий от людей, он тянул изо дня в день свою лямку и уже не мечтал ни о чём.
Так прошёл год, и опять настала осень.
VI
В дверь постучали.
— Кто там? — спросил Иванов, нехотя подымаясь на постели.
— Свой, — прогнусил знакомый тенорок.
— Пылаев, отвори ты…
Было только семь часов вечера, но Пылаев спал. Проснувшись от стука, он, нехотя, зевая, встал, босыми пятками, в одних носках прошлёпал к двери и откинул крючок.
Вошёл Коко.
— Никак вы спали, господа? И что же это вы впотьмах?.. Что за странный кейф!
— А что делать? Только спать и остаётся, — флегматично заявил Пылаев. — Ровно нечего делать… Да и керосину нет…
— Странные речи, други мои. Как это — что делать? Жить, синьоры, жить!.. Вот что вам надо!
Пылаев только крякнул и опять завалился.
Коко Белов, щурясь, на ощупь нашёл стул и сел.
— То есть как же это делать нечего? — начал он опять, снимая отпотевшее пенсне и вытирая его платком. Запах дешёвых духов послышался в комнате. — Comprends pas…[2] Уроков, стало быть, нет?
— Ни чёрта!
— Тэк-с… Однако, господа, в темноте жить неудобно… Я пришёл вам себя в новом виде показать…
Он встал и зажёг спичку. Пуговицы нового форменного сюртука весело блеснули.
— Regardez par ci, regardez par là! [3] — пропел Коко и повернулся на каблуках перед Ивановым.
Спичка погасла, и стало как будто ещё темнее.
— Давай двугривенный, схожу за керосином, — предложил Пылаев и стал натягивать сапоги.
— В суд, стало быть, поступил? — спросил Иванов и спустил с постели свои опухшие ноги в опорках.
— Служу-с… — Белов галантно раскланялся. — Позвольте представиться… Кандидат на судебную должность…
— А деньги платят?
— Ведь, ты слышал, mon cher? Кандидат… Это значит: весь — надежды и упования… Какие же тут деньги? Обязанности есть, а деньги впереди. Можно жить надеждами… На то и молодость…
— А вот мы — кандидаты на голодную смерть, — расхохотался Пылаев и вышел.
Внемля пе-е-сне соловья…
жидким тенорком вдруг запел Коко и развязно зашагал по комнате.
— Ты давно из дому? — тихо спросил Иванов.
— Ах да!.. Тебе твои кланяются: мать, сёстры… Знаешь, старшая? Большая такая стала… Недурна, очень недурна. Ну, новостей никаких нет. Денег просили… напомнить велели тебе… тэк-с.
В темноте хрустнули пальцы Иванова, которые он молча ломал.
Ты шептала: «Навек твоя»…
— А… Чёрт!.. — Коко ударился коленкой о железку кровати и остановился. — Однако, у вас тут не разойдёшься!.. Так неужели совсем без уроков?
— Заболел, потерял урок; а был выгодный, ничего…
— Инфлюэнца, что ли, у тебя была?
— А кто его знает… Расклеился совсем: одышка, ноги пухнут, ходить не могу…
— Эх плохо, плохо твоё дело!.. Ты что же родным не пишешь?
Иванов нервно дёргал жидкую бородку.
— А что я им напишу?
Внемля пе-е-сне соловья,Ты шептала: «Навек твоя»…
— Почему же вы из «Гиршей» уехали?.. Уж я вас искал-искал… В этакую трущобу забрались… Сколько платите?
— Шесть. Да вот… — Иванов запнулся на мгновение. — Полтора месяца не платили…
Вернулся Пылаев с керосином и зажёг лампу.
Как ни был жизнерадостен и беспечен Коко, но он дрогнул, разглядев лицо Иванова. Он ещё более облысел, на лбу легли морщины. Ему смело можно было дать сорок лет.
Белов оглянулся. Комната была в одно окно. Безобразные расплывающиеся пятна сырости покрыли сплошь всю стену, очевидно наружную, где стояла кровать Пылаева. Обои отстали, кое-где были сорваны. Плесень затянула углы на подоконниках, в окно дуло. Пол был грязен. Окно упиралось в слепую стену соседнего громадного дома, и солнце сюда не заглядывало. С лестницы, тёмной и скользкой, проникала вонь. Те же миазмы неслись снизу, со двора, черневшего там, далеко, как громадный колодец. Отворить фортку — значило испортить воздух.
— Ну, синьоры… У вас тут тово… неуютно…
Коко почувствовал, что его радужное настроение тускнеет. Он повёл плечами, тряхнул головой.
Год про-шё-ёль… опять весна, Ты с дру-го-ой, а я одна…
запел он громко и сбросил пенсне, чтобы не видеть так ясно удручавшего его жёлтого лица.
— Как бы это насчёт самоварчика промыслить? — напомнил он. — Самая настоящая пора теперь чай пить.
Пылаев почесал за ухом.
— Мудрёно, — флегматично изрёк он.
— Пуркуа?
— Чаю нет…
— А! Кхм… то есть… как это нет? Весь вышел?
Пылаев вдруг весело захохотал.
— Эх ты!.. «Бомонд»… Шут тебя задави! Дома сидя, забыл наши порядки… Сам ещё вчера, небось, студентом был…
— Pardon, pardon, mon cher… Чай и колбаса из кошек — это обычное «меню» студента… Одначе, синьоры, чем же вы питаетесь?
Пылаев хохотал, взявшись за бока. Улыбался и Иванов. Уж очень наивным казался им этот длинноногий кандидат, в пенсне и с важной миной. Он вынул коробочку папирос и протянул её Пылаеву. Тот закурил.
— Чем мы питаемся? — Пылаев с наслаждением глотнул дым. — А на пятачок чёрного хлеба в день, да на пятачок молока… Молоко недурно; баба тут одна из деревни возит, под Москвой… А чай — это роскошь.
Коко даже сконфузился.
— Corpo di Bacco!..[4] В таком случае, нельзя ли пива и этакого чего-нибудь… съедобного?
Он вынул рубль. Пылаев живо спустил ноги с постели и с несвойственной ему быстротой опять натянул сапоги.
— Отчего нельзя? — пробасил он, протягивая за рублём руку. — На деньги всё можно.