Григорий Данилевский - Жизнь через сто лет
– Вы упомянули также об устройстве всех общественных нужд на акционерный лад.
– Точно так.
– Как это случилось?
– За примером не далеко ходить. Со вступлением в управление Ротшильдов исчезли окончательно в домах лампы, печи и графины.
– Не понимаю, как это? – спросил Порошин: – разве изменился климат, пропала зима, солнце не заходит с той поры и люди не нуждаются в питье?
– Вы недостаточно поняли меня, – ответил француз, с улыбкой вглядываясь в Порошина: – я говорю только, что печи, графины и лампы окончательно исчезли, с мудрым президентством Ротшильдов, не только у нас, но полагаю и в других цивилизованных городах. А что эти редкости доброй старины действительно исчезли, это вам, вероятно, известно… и вы их теперь увидите разве только в музеях диковинок прошлых времен…
Порошин боялся далее об этом расспрашивать, чтоб не возбудить подозрения на свой счет. Он вскоре лично убедился, что каждый дом и каждая комната в новом Париже получали тепло, свет и воду из общего резервуара этих материалов, устроенного в нескольких километрах за городской стеной.
Он взял духовой фиакр, нарочно съездил и осмотрел это замечательное, монументальное здание, доставлявшее особыми проводниками для парижан электрический свет – в их здания и уличные фонари, воду – в кухни, бани, умывальные столы и прямо в прикрепленные к столам на гуттаперчевых трубочках стаканы и другие сосуды, и тепло – в каждый дом, в каждый обитаемый уголок. Все ограничивалось кранами: повернешь один – в комнате засветит яркая электрическая луна, повернешь другой – наливается сквозь мягкую трубочку в сосуды вода, повернешь третий – в холодной комнате становится, по желанию, тепло и даже жарко.
Проводники этих снадобий управлялись особыми регуляторами, экранами, градусниками и другими измерителями для расчета с акционерным обществом их поставщиков.
Это любопытное "центральное водо- тепло- и свето-хранилище" Порошину показывал бойкий и говорливый привратник-портье, хотя француз, но с итальянским профилем лица, одетый в цветное китайское полукафтанье и с длинною, щегольски заплетенною, до пять, косой, по фамилии Бонапарт.
– Вы носите громкую фамилию? – спросил, смутившись, Порошин: – не происходите ли от былых во власти Наполеонидов? Их династия когда-то здесь правила…
– О, мосье! вы правы! – грустно ответил, покуривая особую сигаретку с примесью опиума, портье: – мало ли что было в старину? Нам, скромным и верным слугам Богдыхана, нет дела до прошлого этой счастливой страны… Вы, как иностранец, встретите и гарсонов в отелях из этой же, ныне обедневшей фамилии, и ветошников, и продавцов каштанов, и газет. Это все мои дяди и кузены… Благодаря многоженству, много у каждого из нас, бедных провинциалов, родных.
– Какому многоженству? Разве во Франции мормонизм?
– Не знаю, мосье, что вы хотите сказать этим мудреным и мне непонятным словом. Только многоженство даровано Франции в правление предпоследнего из мудрых Ротшильдов, ныне правящих нами во имя пресветлого Богдыхана, – даровано в награду за допущение этой гениальной банкирской расы ко всем тайнам нашей государственной казны.
– Но почему же Ротшильды вас наделили именно этой наградой?
– А как же? – ответил с чопорностью ученого знатока, самодовольный портье Бонапарт: – у Авраама и прочих праотцев было по несколько жен. Ну, а введя иудейское исповедание в счастливой, процветающей Франции, наши новые правители рекомендовали и этот обычай.
– Так и еврейская вера введена у вас?
– Если хотите, у нас нет теперь уж никакой веры, – спокойно улыбнулся привратник: – китайцы на этот счет особенно покладливы и дали нам полную свободу. Проповеди у нас заменены поучительными воскресными фельетонами министерских газет, а большинство обрядов нотариальными актами. Прибавилось только нотариусов и их писцов.
– Брак, однакоже, очевидно сохранился, если у вас введено многоженство? – спросил Порошин: -какой, скажите, у вас брак, гражданский или тоже… китайский, то есть никакой?… и на какие сроки?
– Брак у нас действительно китайский, то есть примененный, в духе века, к формам юридического подержания имущества, или найма прислуги, квартир, – на год, на месяц и даже, для желающих, на более короткие сроки… О, мосье, китайцы – первые люди в мире.
…Порошин не заметил, как шли его минуты, часы и дни. Парижские новые нравы и особенно дамские наряды его повергали в изумление. Парижанки носили неимоверные костюмы, или скорее ходили почти вовсе без костюмов. На улицах и в гостях Порошин на них видел еще некое подобие легких, широких, в китайском вкусе, бурнусов, сандалий и шляп. Дома же и на театральных сценах они, вместо одежд, как дикари, имели лишь красивые, убранные дорогими, искусственными каменьями пояса, да на ногах, руках и шеях – золотые, серебряные и алюминиевые браслеты, кольца, запястья и ожерелья. Каждая только и делала- купалась, душилась. заплетала волосы, кушала, посещала театры, звериные травли и влюблялась…
Для Порошина, вообще сдержанного и неохотника до пустых развлечений и забав, начался ряд таких эксцентрических похождений, такой душевной и сердечной суеты, что он сам себе не верил, удивляясь, откуда у него берется такая пустота и такой задор.
Кутежи с уличными шалопаями, сидение по целым дням перед бычачьими и петушиными боями в Колизее, ужины с убранными в браслеты и кольца красавицами, посещение местных палат и скачек на искусственных, движимых сжатым воздухом, лошадях и прочие развлечения до того замотали и вскружили голову Порошину, что он, и без того слабый здоровьем, окончательно выбился из сил.
Он особенно потом помнил свой последний день, проведенный в 1968 году.
В этот последний, роковой, седьмой день, в последние часы, минуты и секунды, перед условным досадным пробуждением, Порошин, – как он это ясно вспоминал впоследствии, – бешено и злобно хохоча в глаза какому-то французскому академику, раздражительно-едко повторял:
– Вы все изобрели и все выдумали! Надо вам отдать честь! Вы испытали и несете на себе иго евреев и китайцев, а летать но воздуху все-таки но сумели и не изобрели… Достигли этого, все-таки, русские, русские, русские!…
Озадаченный французский академик только на него поглядывал.
– Притом… что у вас за нравы, извините, и какой цинизм во всем. Хоть бы эти костюмы у ваших женщин… ха-ха! Одни кольца, да запястья, как у дикарей…
– Но, позвольте, – вмешался француз: – вы хоть и русский, но разве и у вас не введены такие же моды? Париж и теперь по этой части законодатель. Откуда же вы, что этого не знали и этому удивляетесь?
– Я с крайнего севера, из Колы, – смешавшись, продолжал Порошин: – да не в том дело, хоть бы и у нас вы ввели такую же распущенность! Далее… Вы в конец убили девственность и невинность невесты, – уничтожили святую роль матери. Все женщины у вас кокотки, да, кокотки! знаете это… древнее слово?
– Не слышал.
– У вас во всем невообразимый, разнузданный и дикий произвол страстей.
– Мы за то чужды предрассудков, – возразил с достоинством академик: – у нас везде поклонение природе, реальность.
– Это, пожалуй, забавно, но дико, дико до невозможности! – горячился и кричал на площади Трона Порошин, где происходил этот обмен его мыслей с ученым: – у вас полное падение искусств, поэзии, живописи, музыки! Ваша живопись заменена китайщиной, безжизненной, сухой, ремесленной, всюду лезущей и все поглощающей фотографией.
– За то дешево, схоже, как дважды два, с природой и избавляет от пестроты красок.
– Нет, нет и нет! – кричал Порошин: – фотография – сколок одного, мелкого и ничтожного момента природы; художественная живопись – могучее зеркало природы, в ее полном и идеальном объеме!… Потом музыка, – Бог мой! – что у вас за музыка! Вагнеровщина, доведенная до абсурда… слышали про Вагнера?
– Это что за имя? в древности были Моцарт, Бетховен, Россини, – о Вагнере никто не знает…
– Был такой чудак, делавший с музыкой, как с кроликами, опыты сто лет назад. Вы, теперешние французы, развили его идеи и показали в точности, в какие трущобы нас вел этот и ему подобные борцы за музыку будущего… Мелодия у вас исчезла; ее больше нет и следа! Ни песни, ни былого, задушевного, чудного французского романса, ни единой сносной музыкальной картины… волны бессмысленных тонов и звуков, без страсти и без выражения, – хаос!… Наконец, иду далее… куда вы дели драму, высокую комедию? – Это что такое? – удивился академик-француз.
– Вы заменили комедию и драму, – не стану вам объяснять их значения, если их забыли теперешние парижане! – с грустью сказал Порошин: – вы заменили все это глупейшим, но реальным водевилем, с провальями и переодеваньями, гнусным сумбуром цинических, будничных, уличных сцен, как заменили былую оперу шансонетными дивертисментами, да притом в такое время, когда и все-то ваши шансонетки сплошь лишены тени мелодии, живого, задушевного мотива, наравне со всею вашею музыкой…