Федор Кнорре - Весенняя путевка
Они опять побежали, держась за руки, бросились и поплыли, потом играли в мяч, загорали, и, лежа на песке, она, смугло загорелая, с чувством превосходства оглядывала этих жалких белоногих, белоплечих, бледнолицых девчонок, впервые раздевавшихся под ярким солнцем на горячем песке их привольного, счастливого приморского царства.
У нее похолодело где-то в спине, когда ей сказали:
- Щеколдину уезжать, бедняге! Съездим, проводим?
"Как уезжать? - со страхом подумала Лина. - Разве этому всему обязательно должен прийти конец?"
Она знала, конечно, сколько дней остается до конца ее путевки, но не думала об этом, главное, что не завтра, и точка. Так же как человек не думает о смерти, если уверен, что завтра-то еще ему ничего не грозит. А думать о том, что потом? Э-э, это уже "философия", то есть муть, "мистика и акустика", как изрекал своим мрачным голосом Улитин.
На залитой горячим вечерним солнцем платформе Лине все еще было не по себе. Вокруг толпились, перекликались, выглядывали из окон вагонов, втаскивали рюкзаки и чемоданы загорелые люди. Они жили у моря, купались, гуляли, загорали, как она, и вот для них все кончилось.
Проснувшись завтра утром, они уже не услышат шума моря, не увидят утренних, просвеченных солнцем гребешков волн, тяжелые гроздья махровой розовой сирени не будут прохладно задевать их лица на узеньких тротуарчиках. Они наденут пиджаки, кожаные туфли и разъедутся по своим делам и скоро, наверное, позабудут эти свои странные двадцать четыре дня жизни.
Она с недоумением смотрела на этих людей, так оживленно, даже весело готовившихся уезжать, будто они не замечали, что прошло, кончилось, не вернется, может быть, самое лучшее.
Неужели не понимают? Она все всматривалась в лица. Не чувствуют? Скрывают? И вдруг увидела в толпе ужасное, опухшее, в красных пятнах лицо Тони.
Щеколдин петушился и бодрился, что-то представляя на пальцах сквозь поднятое стекло, ему кричали с платформы, чего он не мог расслышать, и Лина потихоньку подошла к соседнему вагону посмотреть, что с Тоней.
Тоня не уезжала, уезжал ее возлюбленный Петя.
В благодарность за то, что Лина всегда следила за шпингалетами, которые Сафарова норовила нечаянно задвинуть, однажды Тоня мечтательным шепотом призналась Лине, что его зовут Петя. Он экскаваторщик. Живет недалеко от Каменец-Подольска. И когда она называла все эти слова: Петя... экскаваторщик, видно было, что для нее они волшебные и Каменец-Подольск какая-то блаженная земля, как для старинных мореплавателей острова Пряностей или мыс Доброй Надежды...
Теперь они вдвоем поднялись по ступенькам, затиснулись в угол площадки, где их толкали чемоданами входящие пассажиры, и, не обращая ни на что внимания, прощались: смотрели друг на друга в упор отчаянными глазами, потом бросались целовать друг друга и, с усилием разжав руки, опять смотрели друг на друга, изнемогая от беспомощности и напряжения.
Их заслонили пассажиры, и только за минуту до отхода поезда, когда уже спеша вышли последние провожающие, Лина опять увидела Тоню все еще на площадке готового отойти вагона, она торопливо утирала платком загорелое, немолодое, жесткое лицо Пети, а он ловил ее руку, целовал. Тоня что-то говорила, утешала, хотя и сама плакала. Поезд уже трогался, когда она, споткнувшись, соскочила на платформу, а Петя, высовываясь через плечо проводницы вагона, махал рукой сослепу от слез совсем не в ту сторону, где уже затерялась в толпе Тоня...
- Ты еще маленькая, ты молоденькая! - говорила вечером того же дня Тоня. Они сидели в темноте в беседке недалеко от кухни, Тоня нарочно поджидала Лину и привела ее туда, чтоб поговорить. - Ты не можешь всего понимать... Да и боже тебя избавь раньше времени начать понимать! Только старайся других не осуждать, что не такие, как ты.
- Неужели я осуждаю! Я сама думаю, все думаю и что-то плохо понимаю. Это про себя... а уж про других!
- Это наша Сафариха все про всех понимает, про все на свете, кроме самое себя, как она есть... деревянная душа. Ладно, я такая нехорошая баба, на курорте сошлась с чужим человеком, я пятнадцать лет замужем, двое ребят, и самой сорок не за горами, вот ужасы какие, а?.. И у него двое, и женатый пятнадцать с лишком... В одно времечко мы с Петей поженились, только в далеких разных местах. Он в Подольском-Каменце, а я вот где - в Рязани! Ты подумай только, какие мы нарушители морали и грешники: нам бы пятнадцать лет обождать, вот бы мы тут и встретились и как хорошо, законно, морально полюбили бы друг дружку. А вот не дождались, что ж нам теперь делать? Ну что? Что? - она схватила Лину за руку, теребила и дергала, точно вправду какого-то ответа требуя.
- Ой, - вздохнула Лина, томясь от неловкости, но не отнимая руку. - Ну что-нибудь же можно сделать, раз у вас так получилось... Вы решили что-нибудь, наверное?
- Что? - переспросила Тоня. - Ты что? Решили! Ре-ши-ли! Все решили. Как же!.. За него трое цепляются, да за меня пятеро, считая со старыми бабками, вот они и решили. Он своих жалеет, я своих. Мужу я нужна вот как: я ему и стиральная машина, и уборщица, подавальщица, судомойка и нянька... да истопница - у нас в доме отопление печное... куда же ему без меня! Да мне и безо всякой любви его жалко, без вот такусенькой даже!..
- Вы его, значит, совсем разлюбили, Тонечка?
- Ох ты, моя крошенька!.. Разлюбила! Да я без мала до сорока прожила, во сне ее не видала, эту любовь. Хоть мелькнула бы, из-за угла платочком махнула... хоть прощебетала бы с веточки да упорхнула! Да я и верить-то бросила, что она у людей бывает. Песни слушала про всякие любви - зевала со скуки да в уме сдачу считала из магазина...
- А она есть, - робко сказала Лина.
- А она есть, - повторила Тоня и, упав лицом в ладони, заплакала с каким-то стоном, будто не от горя, а от боли.
Сквозь просветы между листьями хмеля, которым густо была увита беседка, пятнами пробивался голубой свет фонарей. Лина видела только неясные качающиеся очертания ее завитой барашком головы.
- Я не богиня!.. - вдруг, точно с возмущением отталкивая от себя того, кто ее в этом подозревал, воскликнула Тоня и оборвала плач. - Даже ни капельки! У меня губы не пухлые, пускай у меня глазки с прищуром и четыре зуба железные во рту, пускай, пускай! А что ж, одним красивым или чем знаменитым... жизнь? А я обыкновенная, а вот тоже хочу, двадцать четыре дня за всю жизнь я хочу! Казните, вот казните!
- Да уж я-то казнить не буду. - Лина погладила ее по руке, и Тоня стала плакать, потихоньку, приостанавливаясь, чтоб перевести дух, и всхлипывая, нежно усмехаясь и опять прерывисто всхлипывая:
- Я Тонька, Тонька всю-ю жизнь, всем я Тонька!.. А он меня Тошей называл и руки целовал.
- Он плакал на вокзале или мне показалось?
- Нет, не показалось. Плакал. Он у меня прощенья просил... За что? Жалел меня, а уж я его... Он веселый, добрый, а кроме меня, никто этого не знает. На работе очень ценят... А как его не ценить... - Она с трудом удержала слезы, мешавшие говорить, а ей ужасно хотелось сказать. - Он мне одной всю свою жизнь пересказал, чего и сам про себя не знал, так он мне объяснил: слушаю, говорит, что я тебе рассказываю, все это правда сущая, а сам я это будто в первый раз про себя слышу и даже удивляюсь...
Истекали, из рук ускользали отпущенные судьбой дни, отмеченные прописью на печатной карте путевки, и невозможно было поверить, что ничего нельзя поделать - послезавтра эта койка уже будет не твоя, этим одеялом укроется другая, и, сидя на твоем месте в столовой, другая будет намазывать ломтик хлеба селедочным паштетом, отламывать кусочки рубленой котлеты и, прихлебывая чай, приятно улыбаться, заводя знакомство с новыми соседями...
В их палаточной компании у всех стало не хватать денег. На каждом шагу не хватать. На билеты в кино, на пиво и самую жару, на вечер в их любимом кафе, где уже кивали и улыбались им знакомые официантки.
Вечером на террасе кафе под тентом за столиками, освещенными лампочками, они ели какие-то теплые салаты и пили из маленьких рюмочек что-то невкусное, пахнувшее лекарством, но рядом для них играл оркестр, и морской ветерок шевелил круглые фестоны полосатого тента, а внизу под террасой медленно текла толпа гуляющих, прислушиваясь к оркестру, который играл "для них", и снизу было видно, наверное, как Лина лениво тянет коктейль через соломинку из холодного бокала, и никто не знает, что ей совсем не вкусно, и прическу ее видят и светло-голубое платье без рукавов, про которое он сказал: "Тебе идет!" - и оно навсегда стало ее любимым, даже благодарно любимым (за то, что оно есть, ведь его могло бы и не быть).
Точно все повернулось другой стороной: чувствуя на смуглой щеке розоватый отсвет абажура маленькой лампочки на столе, она у всех на виду со своим возлюбленным в самом деле, вправду сидит вот за столиком, а не глядит из темноты пятнадцатого ряда партера с билетом на один сеанс в кармане, как на сияющем экране под музыку пресыщенно потягивает из бокала изысканно утонченный напиток какая-то прекрасно несчастная, или презрительно равнодушная, или просто сказочно счастливая девушка с великолепными волосами и розовым отсветом на округлой щеке...