Георгий Иванов - Третий Рим
Он испытывал при этом чувство "скользкой" пустоты внутри и извне себя, - неприятное чувство, вроде головокружения или тошноты.
Все еще усложняла давняя привычка давать себе (или пытаться давать) отчет в каждом душевном движении, проверять природу и качество каждого своего поступка. И к сорока пяти годам своей жизни (третьему году России в войну) князь Вельский вполне понимал, какой хаос, несмотря на все стремление к дисциплине и стройности, представляет то, что называлось его "я", и все чаще испытывал неприятное "скользкое" чувство пустоты. К сорока пяти годам в характере князя Вельского вполне определились две основные его черты: честолюбие и скрытность. И пара-ллельно, как бы являясь продолжением или отражением этих черт, - циническое презрение к людям и страх смерти.
Презрение к людям было не злое, скорей насмешливо-снисходительное. Все более укрепляясь, с годами оно становилось все более снисходительным, почти добродушным.
Человеческая глупость, конечно, порой раздражала, но князь знал, что раздражаться на глупость не следовало, раз именно она была тем основанием, на котором от века строились все великие и малые честолюбия. В этом князь Вельский, любивший во всем быть непохожим на других, допускал для себя исключение. Он слишком хорошо понимал, что честолюбцу опираться на "дураков", на "стадо" - такой же вечный закон, как родиться, есть, дышать, спать или умереть.
О необходимости умереть князь Вельский уже давно запретил себе думать. Он и перестал думать - ему всегда удавалось то, что он твердо решил. Но, конечно, это искусственное равноду-шие к смерти было для его "я" тем же, что платье безукоризненного покроя для его некрасивого, плохо сложенного тела. Платье скрывало телесные недостатки, равнодушие к смерти - страх перед ней. Но под шедевром английского портного оставались, как были, кривоватые ноги и впалая грудь. И в душе, как был, оставался вечный, леденящий страх.
Из спальни одностворчатая дверка красного дерева вела в ванную. Спальня князя была когда-то спальней его матери, и Вельский, открывая дверь, всегда представлял (мимолетно - он не любил воспоминаний) , как он, маленьким мальчиком, приходя по утрам к матери, тянулся и не мог достать до дверной ручки - золоченого кольца в зубах длиннорогого и тонкомордого барана. Вельский не любил воспоминаний, и в комнатах для него было все переделано, но вот дверь осталась и каждый раз напоминала о том же - о кольце, до которого не дотянуться, о плеске воды за дверью и запахе "Rоуаl Ноubigant", которым душилась мать... Кажется, он очень любил когда-то свою мать, но теперь в памяти о ней было все начисто стерто, кроме вот этого случайного, связанного с дверью воспоминания.
В уборной, светлой квадратной комнате, стены были уставлены раздвижными шкапами с платьем, обувью, галстуками, бельем - всего было очень много и все очень хорошее, шитое и сработанное самыми дорогими и изысканными лондонскими поставщиками. Раздвижные, белые, сияющие стеклом и лаком шкапы тоже были из Лондона, как и большой туалетный стол, и все вещи этой комнаты вплоть до похожего на скрипку никелированного ящика, где на пару подогре-вались четыре одинаковых, плоских, с редким жестким волосом щетки, необходимые для пригла-живания пробора. На туалетном столе были приготовлены бритвы, слабо бурлила на притушенной спиртовке вода, и стояло несколько срезанных роз на очень длинных стеблях (зная пристрастие князя, у Эйлерса отбирали для него самые длинные). Розы были и около ванны, на низком табуре-те, рядом с переносным телефонным аппаратом, пачкой газет и коробкой папирос.
Сидя в ванне, растираясь подогретой лохматой простыней, намыливая щеки для бритья или полируя ногти - князь Вельский не торопился.
Час, час с четвертью, проводимые Вельским за одеваньем, были единственными в течение дня, когда он свободно, со свежей головой, ничем не отвлекаемый, мог обдумать то, что ему необходи-мо было обдумать. Его всегда приятно успокаивала давно и до мелочей выработанная, медленно-сложная система "обрядностей туалета", и мысль о цвете галстука, возникая одновременно с мыслью о последней ноте румынского посланника, нисколько не мешали друг другу.
В это утро мысли князя Вельского были приподнято-тревожны. Ему предстояло сделать шаг, от которого зависела вся его судьба. Необходимость этого шага не была для князя неожиданной. Напротив, уже больше года как перед Вельским была совершенно ясная цель. Письмо, полученное вчера из Швеции, было удачным результатом его долгих, осторожно-настойчивых усилий к этой цели приблизиться. Отступать теперь было бы и недостойно и непоследовательно. И все-таки Вельский колебался.
Он всегда колебался в решительную минуту. Впрочем, на этот раз вопрос, который предстояло решить, был слишком важен. Письмо из Швеции было от одного господина. Господин этот был голландцем, фамилия его была Фрей. В своем письме он просил предоставить ему место инженера на принадлежащих князю приисках. Письмо было написано по-английски и составлено в преуве-личенно-почтительном тоне низшего к недосягаемо высшему, испещрено ссылками на прежние места, дипломы и рекомендации. Но Вельский хорошо знал, что Фрей - доверенное лицо герман-ского канцлера и что предстоящий с ним разговор будет не о разработке марганца, а о сепаратном мире.
"Виза у Фрея есть... Жаль, что нельзя телеграфировать. Все равно - в пятницу, самое позднее в субботу... То, что я делаю, есть чистейшая государственная измена,- думал Вельский, проводя горячей жесткой щеткой по голове. - Тайные переговоры с неприятелем, отягчаемые... Ну, а Меттерних, а Талейран?" Лисье лицо Отгенского епископа, на секунду возникнув в памяти, хитро и любезно, улыбнулось. "Да, не нарубивши дров, не... как это там? Но все-таки измена..."
Эта мысль, нисколько не испугав, неприятно удивляла его: впервые в жизни с его именем с неотразимой очевидностью сопоставлялось одно из низких, гадких, нечистоплотных понятий, понятий из того словаря, который, казалось бы, никогда и ни при каких обстоятельствах не мог быть примененным к безукоризненному имени светлейшего князя Вельского.
Зазвонил телефон. - "Да, измена... Надо заехать в посольство... Надену синий костюм, - чтобы было пононшалантней - неофициальный визит и совершенно частная просьба... Виза у Фрея есть, и в контрразведке о нем знать не могут". - Слушаю, - сказал он строгим голосом и по привычке делая холодное лицо, как будто звонивший мог его увидеть.
- А, это вы, Павлик?.. - голос князя вдруг стал мягким, слегка покровительственным. - Ничего, милый, ничего. Да, занят страшно. Ну конечно, буду очень рад, приезжайте прямо к обеду... Кстати - вам известен некто Юрьев, служащий у...? Нетрудно узнать? Узнайте, узнайте, голубчик... Так до вечера.
Кончив одеваться, Вельский позвонил. Камердинер распахнул дверь и стал у нее на вытяжку, не входя. Вельский, высоко неся голову и как-то особенно держа плечи (он перенял эту понравив-шуюся ему манеру у одной царствующей особы), быстро прошел через парадные комнаты к швей-царской, где швейцар уже держал наготове шубу и за стеклами подъезда у дверец двухместной кареты ждал, без шапки, выездной лакей.
VII
Вечер решено было устроить у Штальберга. Родители его как раз жили в деревне. Квартира была подходящая - барская и внушительная. Медная доска на обитых красным сукном дверях бельэтажа, на Сергиевской: "барон Александр Карлович Штальберг" была лишней гарантией, что если, не дай Бог, вечер пройдет не так гладко, как рассчитывали его устроители, подозрение вряд ли коснется сына и добрых знакомых видного петербургского бюрократа. Впрочем, опасатьcя неприятностей, кажется, не было оснований. Работа Назара Назаровича, в самом деле, была гениальна. Во время одного из совещаний (совещаний было несколько: надо было все обдумать, распределить роли, выработать список приглашенных, тщательно обсудить за и против каждой кандидатуры - вообще, подготовиться) Назара Назаровича уговорили "показать игру". Он не любил этого делать - и по лени, и еще по тому чувству, по которому музыкант не любит играть перед концертом или оратор говорить на тему своей завтрашней речи. В работе Назара Назарови-ча, кроме выучки, был тоже элемент "вдохновения", и вдохновение это он оберегал. Но на послед-нем "распорядительном собрании" у Юрьева Назара Назаровича подпоили бенедиктином, и он, расплывшись, как кот на сало (при улыбке все его круглое, гладкое лицо вдруг покрывалось тысячью мелких морщинок, тотчас же исчезавших, едва он улыбаться переставал), - лениво взялся за карты.
Юрьев уже во всех подробностях знал, в чем заключалась шулерская работа, которую тот на его глазах производил. Колода была крапленая и, сдавая, Назар Назарович, глядя на крап, выдер-гивал из середины колоды нужную карту - тройку для прикупа к сданной себе пятерке или "жир" к двойке партнера. Но отлично зная это и всматриваясь в каждое движение Назара Назаровича, внимательно, как мог (чтобы лучше было видно - зажгли лампу с рефлектором), Юрьев реши-тельно ничего не замечал. Назар Назарович белыми пухлыми (на ночь он мазал руки глицерином "Велюр" и спал в перчатках), короткими пальцами сдавал карты. Его гладкое лицо расплывалось в тысяче морщинок: видно было, что дело свое он делает с удовольствием. На обрез карт, на крап, он, казалось, и не смотрел вовсе - с добродушной улыбкой он глядел на партнера. Не было, разумеется, никакого сомнения, что он не сдавал карты, как они лежали, а дергал их из середины: посмеиваясь, он выигрывал, как машина. Из любопытства ему заказывали: "сдайте жир и девять" или "прикупите к семи", и Назар Назарович сейчас же с точностью исполнял. Но каким образом он это делал, - разглядеть было невозможно. Конечно, заказанная девятка появлялась из середины колоды, но, как ни вглядываться, впечатление было такое, что Назар Назарович, небрежно и не торопясь, берет ее с самого верха. То же и крап: как ни рассматривали колоду, поднося ее к самой лампе, никто не мог разглядеть крапа.