Георгий Иванов - Третий Рим
Все уже было осмотрено, пощупано, передвинуто, где надо потерто чистой тряпочкой, где надо - замшей. Канарейкам задано корму, попугаю тоже. И бриллиант уже доставался из заветно-го места и рассматривался на свет и в лупу. Сколько раз уж рассматривал Назар Назарович свой бриллиант, и всякий раз сердце падало: вдруг обнаружится незамеченный раньше брак - трещи-на, перышко... Но брака не было: камень сиял всеми своими шестью каратами, как божий ангел.
Назар Назарович взялся было за газеты, но сейчас же отложил их. И в "Петербургской" и в "Листке" писали только про войну, а о войне читать было неприятно. "Рвут людям руки, ноги, бьют людей, - какой же тут интерес, один страх и жалость", - думал Назар Назарович. Он был очень добрым, жалостливым человеком (даже блох не любил давить, когда можно, выпускал в форточку) и войну ненавидел. Ненавидел исключительно по доброте сердца - лично ему на войну не приходилось жаловаться. Как раз благодаря затянувшейся войне у многих заводились шалые, легкие, несчитанные деньги, и почти каждый вечер у Вейса, у о. диакона, у генеральши Крымовой шла шалая, крупная игра в двадцать одно или железку.
Зевая, Назар Назарович подошел к буфету, налил полстопки, выпил. От настойки сразу повеселело на душе и захотелось музыки. Назар Назарович сел на круглый табурет и робко, широко расставляя пальцы, тронул клавиши. В пианоле забурчало, потом плавно полилось "На сопках Маньчжурии". Как всегда, играть было и приятно и жутковато - то, что машина слушает-ся его, - отдавало слегка чертовщинкой. На грустную музыку из чулана вылез толстый кот Турок и, горбя спину, щурился на хозяина. Назар Назарович вдруг вспомнил рассказ о том, как коты шалеют от валерьянки. Не попробовать ли на Турке? Эта мысль Назару Назаровичу понравилась. Бросив играть, он стал пристегивать воротничок, чтобы идти на угол в аптеку за валерьяновыми каплями. - Говорят, прямо до потолка прыгают, как черти, надо осторожно чтобы не испортил чего, соображал он, с интересом поглядывая на кота. В это время на парадной позвонили.
Удивляясь, кто бы это мог быть, и, как всегда, слегка труся (вдруг бандиты, полиция...), Назар Назарович пошел открывать. В дверях стоял Юрьев.
- Господин Соловей? - спросил Юрьев, краснея и отводя глаза от круглого недоумевающего лица Назара Назаровича. - Я к вам... Меня прислал... граф... - Юрьев вдруг почувствовал, что начисто забыл проклятую двойную фамилию приславшего его Пшисецкого-Пшипецкого. - Граф, - снова запнулся он, совсем теряясь.
Но в фамилии не было никакой надобности. Услышав "граф", Назар Назарович сейчас же снял цепочку, лицо его из недоумевающего стало любезным и даже каким-то игривым.
- Заходите, заходите,- заторопился он.- Позвольте пальтишко. Сюда прошу...- говорил он, впуская Юрьева.
Услышав "граф", Назар Назарович сразу, совершенно точно, сообразил в чем дело. Граф, знакомый ему, был только один на свете. Поручения от него были только одного рода, по их общей специальности. И этот робеющий, шикарно одетый молодой человек мог прийти только с одной-единственной целью.
- Сюда прошу,- повторил он, не переставая улыбаться и пропуская Юрьева в гостиную. - Желаете кофейку? Или, может, водочки с мороза? Тесновато у меня, извиняюсь,- кошка ляжет, хвостом покроет...
- У вас что же, хорошая компания намечается? - перешел он прямо к делу (с человеком, присланным графом, нечего было разводить церемонии). Главное, чтобы картишки были мои...
VI
Стрелка редкостных ампирных часов, изображающих "Торжество Цереры" (в выражении лица Цереры, как давно заметил князь Вельский, было что-то общее с выражением лица незабвенного Петра Аркадьевича Столыпина), доползла до девяти. Князь Вельский проснулся. Он всегда спал при открытой форточке, всегда на правом боку и просыпался всегда ровно в девять, как бы поздно ему ни пришлось лечь.
Светлейший князь Ипполит Степанович Вельский, проснувшись, обыкновенно не сразу понимал, кто он и где находится. Чтобы прийти в полное сознание, ему нужны были несколько секунд. Эти несколько секунд он проводил совершенно неподвижно, глядя перед собой чуть щурясь. В голове в это время, бледнея, путаясь и теряя остатки смысла, проносились: чернильни-ца, пролитая на зелень министерского стола - какая огромная лужа и нечем вытереть,- странный гусь, имеющий только половину туловища - полклюва, одну лапку, одно крыло - с надписью: отдается внаймы, император Вильгельм в кивере с развевающимися перьями... Потом князь Вельский откашливался, брался за папиросу и звонил.
Ничего особенного не было заметно. Ничего особенного и не происходило. Но все-таки, именно потому, что князь знал это свое свойство не сразу приходить в себя, он приучился просыпаться сам, и слугам было строго запрещено входить в спальню без зова. Вельский учитывал, поступая так, тысячную долю возможности сказать в неполном сознании что-то, чего говорить не следует, что-то открыть о себе, чего не следует открывать, хотя бы в обрывке полусонной фразы, хотя бы перед глуховатым, глупым, преданным камердинером.
Стрелка на циферблате, поддерживаемом Церерой, тронула цифру девять Вельский проснулся. Вошедший на звонок слуга отдернул портьеры, поставил у кровати чашку чая и два поджаренных сухарика (князь, боясь располнеть, был крайне умерен в еде) и доложил, что "почты нет". Это значило, что среди груды писем и пакетов, приходивших каждое утро на частный адрес князя, его личный секретарь не нашел ничего такого, что следовало (по известным ему одному соображениям) подать князю, едва тот проснется. Остальное секретарь, встававший в половине седьмого, распечатывал и разбирал сам. Приблизительно треть он оставлял разложенной в величайшем порядке на письменном столе в кабинете. Газеты "Новое Время", "Речь" и "Таймс" (очень неаккуратно начавший приходить во время войны) князь просматривал в ванной.
Выпив чашку крепкого, почти черного, чая и раскрошив полсухарика, князь надел халат, чтобы идти в ванную комнату. Он проводил в ней каждое утро не меньше часу, никогда не пользуясь для мытья, бритья, одеванья ничьими услугами.
Он делал это отчасти по давней, твердо усвоенной когда-то в Оксфорде привычке, отчасти по той же скрытности. Может быть, безотчетно все его существо противилось тому, что кто-то, хотя бы слуга, увидит его, блестящего князя Вельского, самого элегантного человека в Петербурге, самого умного человека в России - всклокоченного, голого, с короткими, не совсем прямыми ногами, с цепочкой образков на покрытой шерстью впалой груди.
Больше всего, пожалуй, князя смущали именно эти образки. Их было целое ожерелье, около десятка крестиков, иконок, ладанок (была даже какая-то шотландская заговоренная пуля). Каждый был связан с каким-нибудь случаем жизни, каждому приписывалась та или иная удача или предот-вращение неудачи. И не то, что потерять, просто снять это ожерелье на минуту князь счел бы несчастьем: довольно равнодушный к религии (помимо официального, обязательного для челове-ка его круга и положения благочестия) - Вельский был очень суеверен.
Он боялся сглаза, пятницы, вставанья с левой ноги, горбунов, закуриванья третьим, солдат с разноцветными глазами, шталмейстера государыни Марии Федоровны, Шервашидзе, известного петербургского "джетаторе", при встрече с которым обязательно надо было, прежде чем поздоро-ваться, про себя трижды скороговоркой повторить навыворот его фамилию (получалось: ездишь-а-врешь, ездишь-а-врешь, ездишь-а-врешь)...
Голова светлейшего князя Ипполита Степановича Вельского с детства была полна противоречий.
В Вельском было достаточно чувства иронии, чтобы видеть слабые, смешные, лицемерные стороны тех (семейных, государственных, религиозных) традиций, в которых он был воспитан, и недостаточно характера, чтобы отказаться от них: он предпочитал, презирая их, им следовать. Вельский был умен, но той "статической" разновидностью ума, которая есть не столько сила, сколько изощренная способность ощущать чужое бессилие. Это с детства приучило его к постоян-ной иллюзии собственного превосходства. Между тем, в обстоятельствах, где от ума требуется большее, чем насмешливая наблюдательность, где надо, например, из двух возможных решений выбрать одно - правильное, князь Вельский часто терялся и не знал, как поступить.
Он испытывал при этом чувство "скользкой" пустоты внутри и извне себя, - неприятное чувство, вроде головокружения или тошноты.
Все еще усложняла давняя привычка давать себе (или пытаться давать) отчет в каждом душевном движении, проверять природу и качество каждого своего поступка. И к сорока пяти годам своей жизни (третьему году России в войну) князь Вельский вполне понимал, какой хаос, несмотря на все стремление к дисциплине и стройности, представляет то, что называлось его "я", и все чаще испытывал неприятное "скользкое" чувство пустоты. К сорока пяти годам в характере князя Вельского вполне определились две основные его черты: честолюбие и скрытность. И пара-ллельно, как бы являясь продолжением или отражением этих черт, - циническое презрение к людям и страх смерти.