Вениамин Каверин - Старший брат
Я сунул руку в карман пиджака – пакета не было, значит, я его действительно отдал и он, очевидно, присоединится к делу моего брата, которое лежало на столе у наркома. "Присоединится ли?" – подумал я с усталостью, почти равнодушной. Несовместимость того, что произошло, с тем, что мерещилось моему воображению, ошеломила меня.
Я вернулся домой, никого не застал, выпил стакан холодной воды и лег. Голова у меня шла кругом. Неужели в этом грозном, могущественном учреждении не нашлось никого другого, чтобы прислать за пакетом? В этом было что-то пренебрежительное, груборавнодушное, убивающее наповал. Нет, любые поручительства виднейших ученых, любые ходатайства и доказательства не помогут брату. В этом меня окончательно убедил курьер – подавальщица "на сносях". Я ошибся. Первого июня 1939 года Лев был освобожден без судебного разбирательства и восстановлен во всех правах.
9
После освобождения летом 39 года он приехал в Ленинград. Никогда еще я не видел его в таком подавленном состоянии. Он похудел, поседел, впрочем, едва заметно. И прежде он был похож на мать прямотой, откинутыми плечами, гордой осанкой, но теперь при взгляде на него мне припоминались минуты, когда мама, глубоко расстроенная, старалась справиться с собой и что-то недоуменно-горькое скользило в ее тонких поджатых губах.
Мы переночевали в моей квартире на канале Грибоедова, чтобы утром поехать в Лугу, где мы с Юрием жили на соседних дачах. Я не расспрашивал его, я знал, что он был не из тех, кто жалуется, рассказывая о неотомщенном унижении. Прошло немало лет, прежде чем я узнал, что ему отбили почки, сломали ребра, что он дважды – за отказ написать ложные показания – находился в Сухановской тюрьме, где применялись самые изощренные пытки. Да и узнал-то я как-то мельком, между прочим, полуслучайно. Так, однажды он рассказал, что следователь пожалел его – невероятный случай! – и, заметив, что он путается в словах, теряет сознание, предложил ему десять минут полежать на диване. "Заснул мгновенно, – сказал Лев и прибавил задумчиво: – Кто знает, может быть, меня спасли эти десять минут". Однажды через много лет, когда врач, смотревший его под рентгеном, ахнул, увидев криво сросшиеся ребра. Лев сказал, улыбаясь:
– Не обращайте внимания, доктор. Это у меня врожденное.
О том, что он перенес и как держался на допросах, можно судить и по другой, случайно вырвавшейся фразе: "Когда я чувствовал, что следователь мною доволен, я, вернувшись в камеру, не мог уснуть от волнения". Следователя надо было оставлять раздраженным, недовольным, доведенным до бешенства, проигравшим в дуэли между безоружным человеком и махиной палачества, подлости и садизма.
Лев был молчалив, когда мы остались одни в пустой, прибранной на лето квартире. Поужинали, я предложил выпить, он отказался. Потом стали устраиваться на ночь и вдруг, ласково положив мне руки на плечи, он сказал: "Не суетись". И в этих словах, в серьезности, установившейся на усталом лице, мелькнуло выражение, заставившее меня болезненно вздрогнуть. Он хотел сказать: "Не суетись, это может повториться".
Потом мы собрались ложиться и он вдруг попросил у меня том энциклопедии Брокгауза и Ефрона на "И". Я достал, принес ему, мы разделись. В открытое окно тянуло свежестью, я спросил, не холодно ли ему.
– Ну, что ты!
Лежа, я искоса поглядывал на него – как-то не верилось, что мы рядом. Он спросил, не мешает ли мне свет, и, хотя я и ответил, что нет, он заслонил настольную лампу сложенной пополам газетой. Долго читал он, бесшумно перелистывая страницы, потом положил книгу, не закрывая, на пол, и через несколько минут послышалось его ровное сонное дыхание. Уснул, а мне не спалось до утра. Бессонница, не та. к которой я уже тогда начинал привыкать, не страх перед завтрашним днем, в котором неотвратимо скажутся эти часы, бесшумно, неуклонно скользящие один за другим, вплоть до рассвета, а совсем другая, железная, та, которая томила и угнетала невозможностью изменить опасно-бессмысленный порядок вещей. "Не суетись… Это может повториться".
Когда рассвело, я слез с кровати – мне хотелось узнать, какая же статья из Брокгауза могла заинтересовать Льва после всего, что он пережил. Догадка не обманула. Том был раскрыт на статье "Инквизиция". Сравнивал?
Прочел вслед за ним и я эту статью, убедившись в том, что за триста лет по приговорам испанской инквизиции с 1481 до 1809 года были сожжены немногим более тридцати тысяч людей да еще около трехсот тысяч были посажены в тюрьмы и подвергались другим наказаниям. Получалось, что примерно тысяча подлинных и мнимых еретиков в год страдали от «гнусного и неслыханного суда», как указывалось в Вормской летописи. В ту пору и в голову не приходило, что в тюрьмах, в лагерях, на этапе, на лесоповалах нашей страны погибли миллионы ни в чем не повинных людей, как это неопровержимо доказал Джон Конквест в своей книге «The Great Теггог». И это произошло не за триста, а за тридцать лет.
Сходства не было. Действия инквизиции не проходили в немоте, в тайне, самое нарушение которой считалось тяжелым преступлением у нас. Против инквизиции сражались не голыми руками. В Германии первый инквизитор Конрад Марбургский был убит во время народного восстания, а через год два его помощника «подверглись той же участи», как вежливо сообщала энциклопедия. Во Франции борьба против инквизиции вызвала кровавые, опустошительные войны.
Да, сходства не было. То, чем уже в конце тридцатых годов мог поразить человечество русский «век-волкодав», не поддавалось сравнению.
10
Разбирая на днях свой архив, я наткнулся на папку, содержание которой с математической точностью показало всю приблизительность моих воспоминаний. Очевидно, память цепко ухватывала и надолго сохраняла все, что касалось сердца: атмосферу событий, степень душевного напряжения. А разум… Участвуя в этой работе, запоминая почти бессознательно, он не делал зарубки на дереве подобно Робинзону Крузо.
Когда моя трилогия «Открытая книга» подходила к концу – в 1957 году, эту-то дату я запомнил навсегда по причинам, о которых еще узнает читатель, – я спросил З.В., не сохранились ли у нее бумаги, связанные с Алексеем Александровичем: именно его я пытался изобразить в лице Андрея Львова, одного из моих главных героев. – Сохранились, – ответила она и вручила мне папку, которая лежит сейчас перед моими глазами. В ней тридцать семь пожелтевших, оборванных по краям страниц – протоколы, свидетельские показания, письма к Берии, Вышинскому, Ульриху, председателю военной коллегии Верховного суда и снова свидетельства, протоколы.
Алексей Александрович был арестован в феврале 1938 года. Папка относится к осени 1939-го, когда друзья его – и в том числе, разумеется, Лев – попытались убедить военную коллегию в необходимости пересмотра дела. Возможно, что надежда была основана на одной случайности, настолько поразительной, что о ней необходимо рассказать, она озаряет сцену действия всеобъясняющим светом.
Эта случайность связана с мужественным поступком одного из сотрудников Мечниковского института, В. И. Воловича. Летом 1938 года он дежурил ночью в кабинете директора института А. П. Музыченко. Скучая, он занялся рассматриванием бумаг, оставленных кем-то на письменном столе, и вдруг обнаружил…
Но здесь необходимо остановиться на личности и деятельности этого Музыченко.
Широко известно, что уже лет пятнадцать тому назад был составлен и опубликован во всех европейских странах список «литературных преступников» – то есть тех, кто десятилетиями топтал и уничтожал нашу поэзию и прозу. Тех, на чьей совести смерть Бабеля, Табидзе и других первоклассных писателей. Тех, кто и доныне занимает видное положение в издательствах и институтах.
Такой же список будет когда-нибудь составлен и историками русского естествознания. Он будет открыт, без сомнения, именем Лысенко. Но в первом или втором десятке найдется место для Музыченко, который в той же должности директора Мечниковского института умер в пятидесятых годах в своей постели.
Что же обнаружил Волович на его столе в часы своего ночного дежурства?
Он обнаружил среди других секретных бумаг «акт экспертизы», составленный Музыченко, в котором двенадцать сотрудников института обвинялись в государственных преступлениях: они «сознательно привели в негодность» мобилизационный запас бактериологических препаратов, они убивали здоровых лошадей, чтобы сорвать производство сыворотки, они старались создать условия для оспенной эпидемии. Первое место отводилось Захарову. Он обеспечил выпуск «фашистской» книги «Руководство по прививкам». Он срывал все научно-исследовательские и практические работы. Он «провел, первый опыт заражения колодцев бациллами брюшняка, что привело и вспышке этой болезни в г. Зарайске среди рабочих местной промышленности.
Как же поступил В. И. Волович, которому случайно удалось заглянуть «за кулисы» захаровского дела? Он позвонил З.В. и в течение трех-четырех часов – строка за строкой – продиктовал ей эти секретные бумаги. Подслушивались ли тогда телефонные разговоры? Не знаю. Не знаю и судьбы Б. И. Воловича, едва ли благоприятной. Мне хотелось лишь н а з в а т ь его как героя нравственного сопротивления – фигура редчайшая в конце тридцатых годов.