Вениамин Каверин - Старший брат
И снова начались письма, хлопоты, ходатайства, просьбы З.В., которая, к моему удивлению, не была обескуражена. С ходу ринувшись вперед, она стала биться лбом об эту богом проклятую стену. На этот раз она толкала в горящую печь не только меня, но и Захарова, который был руководителем эпидотдела Мечниковского института при НКЗ – иными словами, главным санитарным инспектором Советского Союза, ни много ни мало. Теперь в маленькой квартирке на Сивцевом Вражке стояли два уложенных на всякий случай чемодана. Почему два – об этом в следующей главке.
7
В 1937 году Лев женился на Валерии Петровне Киселевой, доброй, румяной, похожей на веселую деревенскую девушку, хотя она и была из высокоинтеллигентной семьи. Она интересовалась и занималась искусствоведением, но что-то не удалось и Валерия Петровна поступила в Мечниковский институт лаборанткой.
Родился сын, которого тоже назвали Львом, и Лев старший, как это подчас бывает с принципиальными сторонниками холостой жизни, стал сперва умеренным, а потом убежденным сторонником жизни семейной, хотя обсуждать эту перемену не любил.
Устроила свою жизнь и Зинаида Виссарионовна – вышла замуж за человека, к облику которого в полной мере относится забавная фраза Карла Ивановича из "Детства" Л. Толстого: "Помните близко, помните далеко, как верен я любить имею", Юрий Николаевич однажды воспользовался этими словами, чтобы надписать Любови Михайловне Эренбург одну из своих книг. Конечно, это был чистый, твердый, благородный Алексей Александрович Захаров, который ждал Зинаиду Виссарионовну десять лет и наконец дождался.
Весной 1939 года мы с женой поехали в Ялту. За неделю до намеченного отъезда я получил от Зины телеграмму, срочно вызывавшую меня в Москву. Вместе со мной возвращался Василий Гроссман, все понимавший, но ни о чем не расспрашивавший. В нем была прямота, немногословность, многозначительность, твердость, и, как ни странно, эти черты каким-то образом участвовали в головной боли, терзавшей меня до самой Москвы.
План, выработанный Зиной вместе с Захаровым, заключался в том, что я с помощью Ставского, первого секретаря Союза писателей, должен был устроить телефонный разговор между Тыняновым и Берией, который, как стало известно из третьих рук, с одобрением встретил "Смерть Вазир-Мухтара".
Во-вторых, было договорено – не помню с кем, – что я передам непосредственно "наверх", прямо на Лубянку, из рук в руки новые бесспорные доказательства полной невиновности Льва и поручительства видных ученых.
Разумеется, я немедленно согласился, хотя с первых же минут нашего совещания эта идея показалась мне фантастической. Юрий уже писал Берии – в архиве сохранились черновики этих писем. Более того, мы с ним послали в НКВД заявление, в котором просили – если виновность Льва будет доказана – позволить нам разделить его участь. Ответа мы не получили.
Ставский принял меня и выполнил обещание. Он не понравился мне (может быть, потому, что, говоря с кем-то по телефону, сказал: "Есть такой Каверин…"), однако записал на карточке телефоны секретарей Берии и вручил ее мне с многозначительным: "Между нами".
– После десяти, – прибавил он. – Лаврентий Павлович предупрежден. Секретарь немедленно соединит его с Тыняновым. Желаю успеха.
Мне хотелось попросить Ставского о машине для Юрия – он в ту пору уже почти не мог ходить, – но после этого категоричного "Желаю успеха" не решился. Пожал руку, поблагодарил и ушел.
С десяти часов – это было в квартире З.В. на Сивцевом Вражке – я засел за телефон. В доме не спали, даже старуха домработница вздрагивала и крестилась, когда я брал трубку, Зина нервно металась из комнаты в комнату. Каждый раз, к моему удивлению, номер оказывался свободным: можно было подумать, что к Берии никто не звонил.
– Через полчаса, пожалуйста. Я думаю, что нарком скоро придет.
Таков был первый разговор. Почти без изменений он повторялся до половины двенадцатого, когда секретарь сообщил, что его вскоре должен заменить другой секретарь. Он говорил с легким армянским акцентом. Второй – с грузинским – был суховат. Но оба, это внушало надежду, принимали мою настойчивость – я звонил четырнадцать раз – как должное: может быть, они все-таки были предупреждены наркомом. В половине первого второй секретарь ответил, что нарком еще не пришел.
Сложность усугублялась тем, что параллельно, пользуясь этим же телефоном, я должен был время от времени звонить Юрию, который, в свою очередь, дежурил у телефона в Ленинграде. В ту пору прямой связи не было, Ленинград приходилось заказывать, и девушки, к сожалению, были далеко не так вежливы, как наркомовские секретари. Наконец в половине третьего – это были годы, когда все учреждения работали по ночам, потому что Сталин спал днем и мог позвонить ночью – секретарь ответил коротко:
– Дело вашего брата лежит на столе у Лаврентия Павловича.
И все оборвалось. Напрасно позвонил я снова – никто не ответил. Напрасно долго вызывал Ленинград – Юрий ответил наконец, что его не вызывали. Напрасно уже под утро мы пытались разгадать – что же случилось? Почему секретарь не соединил наркома с Юрием, как было обещано?
"Перелистал дело и решил, что говорить не о чем", – вот что было написано на наших побледневших, усталых после бессонной ночи лицах.
8
На другое утро я отправился на Лубянку с бумагами, запечатанными в большой конверт, я пришел на добрый час раньше, чем было назначено. Есть не хотелось, да еще и рано было обедать, начало первого часа, но я заставил себя зайти в ресторан где-то недалеко от НКВД. Ресторан был плохой, на столиках лежали грязные скатерти, из кухни доносились грубые женские голоса, и мне невольно вспомнилась фраза, которую Юрий любил цитировать, восхищаясь свободой, с которой Писемский относился к русской грамматике: «Запах какими-то прокисшими щами делал невыносимым жизнь в этом месте».
С трудом преодолев отвращение, я съел две-три ложки невкусного супа и, разрезав бифштекс, оставил его нетронутым на тарелке. Мне не только есть, мне жить не хотелось. Расплатившись, я побрел по Лубянке, еле переставляя ноги. Остановился перед зеркалом парикмахерской, посмотрел на свое бледное, похудевшее, расстроенное лицо – и вдруг рассердился. Жалкая трусость смотрела на меня, скрываясь в неуверенном взгляде, и бессонная, унизительная ночь. Надо было справиться с собой – кто знает, а вдруг Берия вызовет меня, перелистав бумаги?
Я быстро направился к зданию НКВД, вошел – и сразу же из боковой замаскированной ниши появился солдатик с ружьем и встал между мною и дверью. Это значило, что без разрешения выйти из НКВД я уже не мог.
Толстый пакет с бумагами был спрятан у меня на груди, и, пока я доставал его, ко мне приблизился, быстро пройдя просторный вестибюль, молодой человек в прекрасном светло-сером костюме. Я объяснил ему причину своего появления. Он кивнул и ушел.
Прекрасно помню, что я вошел без пропуска и никто его у меня не спросил. Теперь это кажется невероятным, и я все-таки думаю, что память изменила мне вопреки той, почти фотографической точности, с которой стоит перед моими глазами эта сцена. Мне нечего возразить тому, кто стал бы доказывать полную невозможность такого проникновения в НКВД в 1939 году.
Правда, солдатик по-прежнему стоял между мною и дверью, н уйти я не мог. Но я и не хотел никуда уходить, потому что молодой человек кивнул как бы обнадеживающе. И действительно: не прошло и пятнадцати минут, как молодая миловидная женщина, у которой сильно выпирал живот – она была, что называется, "на сносях", появилась на площадке широкой лестницы и стала осторожно, неторопливо спускаться по ступеням. Меньше всего ожидал я, что эта похожая на подавальщицу женщина, которая, без сомнения, собиралась на днях уйти в декретный отпуск, послана ко мне. Однако это было именно так.
– У вас бумаги для наркома? – спросила она.
Я ответил утвердительно. Она кивнула солдатику, который тотчас же нырнул в свою невидимую нишу, взяла конверт и стала неторопливо, осторожно подниматься по лестнице. Пораженный быстротой, с которой кончилось то, к чему я готовился так долго и с таким напряжением, я вышел на Лубянку и остановился, закрыв глаза. Уж не померещилась ли мне эта странная сцена?
Проходили, разговаривая, обыкновенные люди, трамвай, огибая площадь Дзержинского, летел с грохотом, с утопившимися за поручни людьми. Это был самый обыкновенный трамвай.
Я сунул руку в карман пиджака – пакета не было, значит, я его действительно отдал и он, очевидно, присоединится к делу моего брата, которое лежало на столе у наркома. "Присоединится ли?" – подумал я с усталостью, почти равнодушной. Несовместимость того, что произошло, с тем, что мерещилось моему воображению, ошеломила меня.
Я вернулся домой, никого не застал, выпил стакан холодной воды и лег. Голова у меня шла кругом. Неужели в этом грозном, могущественном учреждении не нашлось никого другого, чтобы прислать за пакетом? В этом было что-то пренебрежительное, груборавнодушное, убивающее наповал. Нет, любые поручительства виднейших ученых, любые ходатайства и доказательства не помогут брату. В этом меня окончательно убедил курьер – подавальщица "на сносях". Я ошибся. Первого июня 1939 года Лев был освобожден без судебного разбирательства и восстановлен во всех правах.