Ив Соколов-Микитов - Чижикова лавра
В самое то время почувствовал я себя худо, показалась горлом кровь. Отправили меня в околоток, - потискал меня доктор, тоже из пленных, пожал плечами: что было можно! Вернулся я на свое место и стал жить попрежнему. Только вдруг точно стал видеть зорчее и глубже понимать людей.
А вскоре подлинные пришли слухи о перевороте, и больше стали говорить про мир. В других лагерях было большое волнение, и многие из пленных, что сидели подолгу, убежали домой самоволкой: многих немцы вернули, а иные, как видно, пробрались. В то время уж глубоко забрались немцы в Россию.
После переворота стали к нам прочие пленные хуже. Свои и чужие нас в глаза называли предателями. А по мнению русских выходило, если б не мы, офицеры Керенского, - давно войне был бы конец, и поехали все по домам.
А потом, в скорости, прошла весть о мире. Большое было ликованье у немцев, и городишко наш весь был в флагах, и к нам приходили делегации поздравлять. А мы не понимали, радоваться или горевать, и как принимать нам немецкое ликованье. Прошел в те дни между нами слух, что теперь нас бросит держава и непременно лишит пайка и, правильно-верно, некоторое время не было нам никаких посылок, потом опять стали присылать и даже прибавили жалованья.
В эти дни не малые были между нами споры, и наезжали к нам делегаты из других лагерей и толковали по-разному. Солдаты все, как один, знали свое: мир, по домам, в Россию!.. И не мало приняли немцы трудов, чтобы ввести мало-мальски порядок. Тогда мы узнали, что нам, "керенцам", возвращаться в последнюю очередь, когда пройдут все. Очень нас это огорчило, и опять пошли у нас споры. Многие захотели теперь же, другие соглашались ожидать. Многих пугала Россия: доходили слухи, что там голод и всех, кто приезжает из плена, берут на войну со своими: белые и красные, все равно. И этих слухов страшились. Все же некоторые из нас убежали, но большинство, поспорив, остались, тем более, что опять стали получать прежний паек.
И странное дело: чем страшнее шли из России вести, тем больше меня тянуло туда. И многие-многие не спал я тогда ночи.
В то время немцы нас как-то вдруг позабыли. Очень скоро поняли они, что не кончена для них война, и все свои силы устремили на другой фронт. Очень было тяжелое время: решалась участь Германии. И по их лицам видел я, что все решено, и как они смертельно устали. Жила Германия тогда на последние свои кровинки.
Довелось мне познакомиться с одним немецким семейством. Свел меня, конечно, Южаков. Были в том семействе две дочери - барышни, они затащили его, а он привел и меня. А ходили мы в то время свободно.
Старик, отец барышень, служил на почте мелким чиновником. Барышни тоже где-то служили, бегали с папками. Южаков половину своего пайка оставлял у них.
Было у старика два сына: одного убили на русском фронте под Варшавою, другой - уже раненый дважды, сражался против французов.
Вскоре после мира с Россией приезжал он в отпуск, и я познакомился с ним. Был он какой-то весь серый, точно из подвала, и правое веко его дергалось непрерывно. Что-то было в нем настороженное, будто прислушивался, и что-то очень недоброе. Заметил я за ним, что ничего-то не доедает и не допивает: в чашке непременно оставит кофе, хоть одну ложечку, и не доест свой сухарик. Очень это не подходило к немцу, да еще в такое время, когда питались люди одной картошкой. А со мною он был вежлив и даже любезен.
Однажды заговорили мы о войне, о том, когда можно ожидать конца. И вдруг он так резко, точно сорвался с зарубки:
- Э, - война!..
И так-то зло посмотрел на портреты, висевшие у них над диванчиком: Вильгельм со всеми своими сыновьями. И задергалось у него веко.
Слова простые, а сказал он их с таким выражением, что понял я многое и поскорее перевел разговор.
Наступали тяжкие дни. Видел я, какие были у них в те дни лица, точно перед последним часом. И как перед последним часом, нет-нет, и всплывала надежда. Стояли они тогда под Парижем, и многое писали газеты, а радости ни у кого я не приметил. Ежедневно проходили мимо нашего городка эшелоны с русского фронта, выскакивали из поездов солдаты, брали воду и у всех-то лица серые, закопченные, точно по году просидели в подвалах. И все были молчаливы и как тот, мой знакомый, все чего-то не успевали доделать: то не дождутся воды, то опоздают на поезд. А больше молчали.
И было мне так, как тогда в России: большая к людям жалость.
А в скорости рухнуло.
Видели мы, как началось у них то же, что знали мы про Россию. Было все очень похоже: также вдруг побежали куда-то люди и те же вырывались слова. Появились солдаты с фронта, были они встревожены и, как наши, оборваны, свалявшиеся отросшие бороды их были в земле, и лица под бородами казались серее, и виднее проступала на них черная густая грязь, страшнее блестели глаза. Заполонили они наш вокзальчик, разбежались по всему лесу, заходили и к нам. Дрожали у них руки, и рассказывали они о войне страсти, и, как тогда у нас, вдруг не стало отдельных Иванов и отдельных Фрицев, - все катилось, как один, прорвавший запруду, мутный и серый поток. И необыкновенно много вдруг наползло отовсюду калек и убогих, - безногих, безруких, слепых. Ползали они по дорогам, стояли у вокзальных стен, пробивались в вагоны. Точно вдруг вывернула война перед всеми свой гнусный и синий требух.
Очень нам было в те дни беспокойно. И многие тогда пожалели, что не убежали в Россию. Опять прекратились наши пайки. И как незваные гости, отгуливали мы чужое похмелье.
А был то ноябрь. Видели мы и наблюдали, как рушится прежняя крепкая Германия. Не узнавали людей.
В то время появился в городе сын моего знакомого, солдат. При наступлении на Париж получил он третью рану, ходил с большой забинтованной рукою, посерел больше, и страшнее трепетало его правое веко.
Он собственноручно снял со стены портрет Вильгельма и первый объявил, что в Германии революция, и что он член совета солдатских депутатов. Он забегал к нам, говорил речи, взмахивая своей белой и жалкой рукою, и вскоре уехал. И без него городок остался тревожным и растерянным, собирающим свои крохи.
В те дни гужом тянулись с запада поезда. Серые люди с солдатскими ранцами, без винтовок, в маленьких бескозырках и в стальных шлемах покрывали их саранчею. Они лежали на крышах, свешивались в открытые окна, висели на ступеньках.
И старые люди, сросшиеся с прежним порядком, слушали, как катилось новое страшное слово: республика, а с ним и другое, не менее страшное: мир.
А вскоре пришло для нас предложение: помогавшая нам держава предлагала всех офицеров-керенцев взять на свою землю. Обещали нам при первой возможности отправить на родину. Мы потолковали и согласились, тем более, что на скорое возвращение пропала наша надежда, и ходили слухи, что всех нас, керенцев, будут в России судить.
Отправили нас перед рождеством, в декабре. Ехали мы через Данию, сухопутьем. Там посадили нас на пароход, большой, белый, пахнущий краской, и под охраною миноносца пошли мы к новому берегу.
А я дорогою думал: как сложилась судьба, и какая сила разбрызгала людей по всему свету, до того мирных и привязчивых к месту!
Высадили нас в понедельник, утром, и того же дня отправили дальше в самый большой город в Европе.
VI
И верно: очень это большой город и великолепный!
Много я перевидел городов в России, больших и малых, но даже и сравнивать невозможно. Это как перед Москвою наше Заречье, где капустные огороды.
И очень я подивился здешнему народу. Был я в те дни, сказать, как пущеный из тюрьмы и бегал целыми днями, покудова ноги носили, и много нагляделся.
Спервоначалу очень казалось необыкновенно и даже так, словно совсем не знают нужды, и нет людей, чтобы голодовали. А потом уж на своей шкуре узнали, что и здесь нужда, а если не больше, то, пожалуй, нашей и потужее, потому, - на последний конец, не пойдешь, как у нас, с ручкой, а если прихватит безысходность, конец один: ложись как собака под куст. Казалося нам сперва, что совсем нет в этой стороне нищих, а потом разглядели, что нищих, пожалуй, и побольше, только тут они по особому, при воротничках и обязаны иметь вид веселый и бодрый, чтобы не оскорблять всеобщего благообразия. Узнал я впоследствии, что запрещает здешний закон собирать милостыню, и каждый обязан заниматься работой, потому и ходят по улицам люди с трубами, бьют изо всех сил в барабаны, или сидят на панели и рисуют по асфальту мелом картинки. Теперь-то все примелькалось и обжилось, и гляжу я на все это как на привычное, а по первому меня поразило: что за развеселые люди гремят в барабаны! Теперь я хорошо понимаю, что тут, ежели по-нашему, ради Христа, да на глазах слезы, - хоть год торчи на угле, ни единая душа не подаст! По первому казалось нам в диковинку, а теперь присноровились и наши. Проходил я этими днями по одной улице, гляжу, - барабанят (тут очень большой почет этому инструменту, и каждое воскресенье слышно, как проходит по улицам Армия Спасения). Вижу - один держит на животе огромный барабан, весь изогнулся, а двое дуют в трубы. Тот, что на барабане, как-то ловко выделывает палками и этак и так, будто жонглер в цирке, - подошел я поближе, гляжу: на барабане ленточка наша трехцветная, российский государственный флаг, и на трубах банты из национальных цветов, присмотрелся, - наши, русские офицеры!..