Ив Соколов-Микитов - Чижикова лавра
А перед отъездом пошел я к ней и сказал прямо:
- Помните, говорю, Софья Николаевна, слово, сказанное между нами, и не забывайте, что есть человек, который любит вас больше всего на свете, несмотря ни на что. Теперь я уезжаю и, может-быть, не скоро ворочусь, может, вы в чем передо мной и виноваты, я вас прошу только, не терзайте себя, - вы должны оценить человеческое сердце, и возьмите себя в руки.
После этих слов бросилась она мне на шею и зарыдала. А я понял по ее словам, что виновата, но любит меня, любит.
С тем я и уехал, уж прямо в маршевый полк.
IV
Что могу сказать про войну?
Одно могу: очень страшно. Когда пригнали наш полк на позиции, - а время было какое! - и рассадили по норам, началась для меня новая жизнь. И раньше я понимал, а теперь убедился, что чем человек проще, тем и душа у него теплее. И стал я приближаться к солдатам и отходить от начальства. Разумеется, не проходило мне такое даром.
Тогда, в окопах, понял я многое: что уж никакой войны нету, что не желает народ войны. А оттудова все приезжали, сгоняли солдат, и крик был один: "до победы!". Наш полк слушал молча, - зато чего только ни говорилось в окопах. И вместе с солдатами понимал я горькую ошибку наезжих "орателей".
Сидели мы в ожидании приказа о наступлении. А когда вышел приказ наступать нашему корпусу, пошли по частям споры. Наш полк согласился вести наступление.
Это было первое мое боевое крещение.
И ничего-то я, ничего не запомнил, кроме смертного страха, свиста пуль и великого отвращения к непонятному мне убийству.
Как и следовало ожидать: окончилось все очень плохо, вся наша дивизия, растерявшись и упустив связь, оказалась в плену.
Была это третья неделя моей фронтовой жизни: погнали нас в плен, как овечек.
И вышло нам в плену, не в пример прочим, полное благополучие. Взяла нас, - всех, кто шел "за свободу", на свое попечение одна большая держава. Стали нам высылать пайки, одежу, еду, даже выплачивали жалованье. Зажили мы, сказать можно, припеваючи. Другие, кого угораздило при царе, - заборы грызут с голодухи, а у нас кофей, какао, шеколад, шерстяное белье... И свободой мы пользовались немалой: можно было ходить в городок и иметь при себе деньжонки. В те дни Германия маленько уж поотпустила вожжи. Насмотрелися мы там на голодуху, на человеческую горе-беду. Наша тогдашняя российская жизнь была противу ихней, как царство небесное, и никакого у них выхода, точно зажали себя в чугунные тиски. Понял я тогда, что тесный у того народа дух. И еще я понял, что вся наша видимость от них, - и дома в городах, и картузы у чиновников, и дисциплина в войсках, - и что уж нет между нами настоящей войны, и давно пососкочил с них прежний задор. Видимо, требуется людям, чтобы хлебнули горя полную меру...
И особенно было жалко, когда многие стали около нас крутиться. А были мы там, как знатные богачи, и стали к нам прибиваться оголодалые, особенно ихние девушки. Бывало с утра мелькают между соснами их белые платья. И что таить грех, многие из наших находили в том вкус, и за кусочек мыла или за плиточку шеколада можно было получить удовольствие. И никакие уж не удерживали меры: все шло напровал и к концу. Думаю я, что уж и тогда каждый из них про себя свое знал, и только так держались для виду.
Удивлялся я ихнему трудолюбию, терпению неистощимому. Только подумать: кругом в кольце, весь белый свет враг. Если уж обглодала война Россию до косточки, то как же у них...
Очень растрогал меня один случай.
Окарауливали наш лагерь часовые, из ландштурмистов, можно сказать, старики. Довелось мне раз остаться с таковским один-на-один. Дело было под вечер, наши разошлись в город, и осталось во всем бараке человечка два-три, да тот часовой, лысый и ветхий. И бескозырочка на голой его голове торчала смешно. Я как раз разбирал очередную посылку (высылали нам наши пайки в посылках, еженедельно, в ловких ящичках, с клеймами). Вынимаю помаленьку из ящичка: мыло, одеколон, пасту зубную: потом пошло съестное: шоколад в толстых плитках, какао, сгущенное молоко, бульон в пузырьках, варенье из апельсинов, белье. А он у окна близко и чувствую, что глядит, но не подает виду. Разложил я всю получку на одеяле и стал приводить в порядок. И вдруг от окна слышу, быстро, быстро так и чуть слышно:
- Маленькая, маленькая у меня внучка!
Оглянулся я и вижу: глядит и весь в краске, а глаз не опускает. Голубые, выцветшие, стариковские глаза со слезинкой.
Сунул я ему неприметно плитку и флакон с бульоном (запрещалось им брать вещи у пленных), а он быстро так, быстро под свою серую курточку. И отвел от меня глаза.
А дня через четыре повстречал я его в коридоре, остановил он меня на минутку и сует что-то в руку. Посмотрел я: колечко.
- От внучки. На память!
Пожал мне так руку, повыше локтя:
- Скоро, скоро войне конец!
И у них тоже.
Поглядел я близко в его выцветшие глаза и сразу увидел всю страшную нищету его и отчаяние. И опять сжалося у меня сердце: для чего, для какой нужды, для какого черного дьявола затеяли люди войну себе на погибель?
Так и осталось у меня то колечко, простенькое с голубым камушком, храню на память, как сердечный подарок от моего "врага".
Захаживали к нам пленные, из русских, из давних. Все расспрашивали о России. Но как-то не могли мы с ними сойтись. Было им непонятно: как же так, революция, а мы опять пошли на войну!.. И то, что нам слали пайки, и были мы в роде как на особом счету, - отшатывало: казались мы им чем-то в роде предателей их общего дела. А нам не легко было это видеть, и сами мы от них сторонились.
Нас, офицеров, сразу же отделили. Жили мы особо и особо получали пайки. И, волей-неволей, довелося сживаться с людьми.
Сошелся я с одним прапорщиком из нашего же полка, Южаковым. Был он, как и я, из простого семейства, служил у "Проводника" в Москве по резиновому делу. Понравился он мне за простоту и веселость. У кого горе, тоска, лихоманка, а у него всегда в зубах праздник. Все, бывало, шутка да смех, - и зубы у него были ровные, белые, полный рот. Очень он любил выпить и напивался так, что бывало и с ног долой. А на другой день вскочит, как с каменки, водицы хлебнет и опять весел и свеж. Выразить невозможно, как любили его бабы. Сколько у него за время нашего сиденья было романов, и сосчитать невозможно. Сам он говаривал бывало: "Меня поп бабьим миром помазал!", - и зубы покажет как сад. Не было в нем никакой жадности, и очень меня то привлекало. Хоть, сказать правду, распущенности его я не хвалил: все, как получит, раздаст. И много околачивалось вокруг него всяческого народу.
Влюбилась в него одна немочка, беленькая, кругленькая, щечки в румянце, даром, что кормилась картофельной шелухой. И так она к нему привязалась, как вар, и когда уходили - бросилась на шею при всех, это к пленному! - и так и зашлась. А он пообещал обязательно прибыть за нею из России, как только установится полный мир. На том только и помирились.
С этим Южаковым довелось мне впоследствии помыкать наше горе.
А про себя я знаю, что человек аккуратный. Это у меня от отца. Расстройства и непорядка я не люблю.
Пока сидели в плену, занялся я изучением языков. И очень пошло у меня ходко. Ну, разумеется, время было довольно, а к занятиям я всегда был прилежен. Полагал я, что потом, может, мне пригодиться на службе. Изучал я два языка: немецкий и английский и через два месяца кое-что уж кумекал. Частенько доводилось мне для Южакова переводить письма от его поклонниц и даже писать ответы. Сам Южаков - ни бум-бум за все наше время, и уж бог его ведает, на каком языке объяснялся он со своими подружками.
Жалованье наше я тоже берег, не тратил, и зашивал все в подкладку. И понемногу набралась у меня сумма, чтобы вернуться в Россию не с пустыми руками и не сесть с налету на чужую шею.
V
Очень мы тогда надеялись на скорое возвращение.
Из России приходили вести и даже издавалась для нас газета, но толком ничего мы не знали. И письма из России не доходили. Писал я домой часто, но так и не дождался ответа.
А жили мы под маленьким городком, в лесистой местности, поблизости от железной дороги. Лагерь был новый, особый, и жили мы, как на даче. Вокруг стояли сосны, большие и голые, и внизу озеро, а дальше - горы. И, можно сказать, до того за те месяцы все пригляделось: каждый кустик и каждая кочка, каждый камушек на дороге, что вот и теперь тошно. И присмотрелись мы друг к дружке, каждый знал другого до ногтя, и глядели мы оттого в стороны. Только одно и соединяло: мечта о России.
Так прошло лето, и подкатилась осень: ветер загулял по макушам. Пошли слухи, что в России новая перемена. Немцы молчали: у них было свое, думали о своем. Газеты писали, что по России бои, что власть берут большевики. А мы не знали, чему верить и чего ожидать.
Еще тогда начался между нами разлад. Большинство же сидело примолкнув, да и, сказать правду, нашлось не мало, что были вполне довольны, слава богу живы да сыты, и не забывает держава!.. Большую же часть наших пайков мы продавали и жили вполне прилично.