Федор Сологуб - Том 8. Стихотворения. Рассказы
— Это могло бы быть, Катя, — отвечала Ольга, — если бы не было детей. Но ведь я, когда с его детьми, живу с ним и для него. Разве ты не понимаешь, какое это высокое счастье — быть с любимым в том, что живо и молодо, в его детях и на этом мосту между ним и мною целовать его целованием чистым и без горечи?
Катя подняла голову, положила руки на Ольгины плечи и долго смотрела в ее дивные, навеки удивленные высокою тайною жизни и любви глаза. Долго смотрела и плакала. Потом стала перед Ольгою на колени и приникла губами к ее рукам, и целовала их, целовала их упоенно и самозабвенно. И в эту минуту сердце ее открылось для любви, которой раньше она не знала.
Свет вечерний
IМорозом дышали ночные просторы. На темно-синем небе горели звезды, и такими близкими казались они земле. Вниз опрокинутый высокий серп луны был тих, чист и ясен.
Тот, кто шел в лучах луны, поднимая порою глаза в лунную непорочность, так больно и трепетно чувствовал, что он все еще только человек. Человек, которому горестно и трудно, — может быть, потому, что в этом ясном и непреклонном сиянии только ему мглистым является его путь.
Иван Петрович Травин возвращался домой по одной из окраинных улиц маленького западного городка, где мороз был редким явлением. Чтобы не думать ни о чем, Иван Петрович смотрел на снег. Из-за длинных заборов пустынной улицы пушистые и белые от снега ветки деревьев бросали на снег сквозные тени. Странно было думать, что этот снег белого цвета, — так он синел, темнел в тенях, таинственно мерцал в лунном свете и неожиданно яснел в колеях и выбоинах.
Грустные думы, обычные спутницы Ивана Петровича, и теперь не покидали его, томили и отрадно утешали. Он думал о жене, которая его оставила, и о подростке сыне, который остался с ним.
Жена его оставила потому, что перестала верить в его святыню, в его надежды, и поверила в механически-правильные мысли тех, кто ждет преобразования мира от фабричного города. Не потому, что разлюбила его, что полюбила другого. Он чувствовал, что она разлюбила не его, а эту всю почвенную жизнь, милую для него.
Сын остался. Его надо воспитать в той же любви, чтобы сердце его было пламенеющим и ревнивым, иногда ненавидящим любимое, но не выносящим хулы на родное. Но как трудна эта любовь!
Вот за этими заборами таятся дома бедняков, евреев, поляков, русских, выходцев из-за рубежа. Таится жизнь, то безумно-дерзкая, то безумно-робкая. Таится много вражды и злобы. И злоба от нищеты и непонимания.
Родина, жена, сын — дом малый, свой, и дом большой, отечество. И переход от одного к другому, гимназии, где Иван Петрович давал уроки, и городок, взбаламученный войною, недалекою от этих мест, но все же уверенный, что враг сюда не доберется. В этом кругу вращались мысли Ивана Петровича, когда он услышал за собою чью-то робкую и торопливую побежку. Иван Петрович остановился и, досадливо поеживаясь, ждал, чтобы прохожий обогнал его. Как это бывает иногда у очень нервных людей, Иван Петрович не терпел чьих-нибудь шагов за спиною.
Всмотрелся в прохожего, узнал его по тощей фигуре, приподнятым плечам, рыжей острой бородке, по беспокойному, внятному и в полумраке, блеску вспыхивающих и потухающих, усталых глаз, по утомленной улыбке тонких, опущенных в углах книзу, губ, — узнал и удивился: это был еврей-портной Тейтельбаум, о котором много в городе говорили в последние два дня, и говорили так, что Иван Петрович никак не мог ожидать встречи с ним на улице.
— Это вы, господин Тейтельбаум? — воскликнул Иван Петрович.
Тейтельбаум, суетливо кланяясь, приподнял фуражку.
— Ну, это таки я, — говорил он, — и иду к вам, несу заказ. Вы себе думали, Иван Петрович, что вашего Сережи панталоны уже пропали, и что Тейтельбаум болтается на веревке, а Тейтельбаум таки жив, и ничего такого с Тейтельбаумом не случилось.
— Пойдемте вместе, господин Тейтельбаум, — сказал Иван Петрович, — я иду домой. Да скажите, это такое в самом деле было?
Тейтельбаум рассказывал:
— Вы тоже подумали, что Тейтельбаум — шпион, что Тейтельбаума поймали? И это же мне все говорят, куда я ни приду: господин Тейтельбаум, разве вас еще не повесили? Но скажите, пожалуйста, за что меня вешать? Какой-то шарлатан донес, что ко мне пришел подозрительный человек, и ко мне пришли брать этого подозрительного человека, ну и что же вы думаете, оказалось? Это наш таки еврейчик, раненый солдат. Он ко мне пришел, вот и все.
Иван Петрович сказал:
— Говорили, что этот подозрительный человек был одет как-то странно, не то солдат, не то цивильный.
— Ну, так он же только что вышел из лазарета, — отвечал Тейтельбаум, — я же не знаю, что он себе думал, зачем он отстал от своей команды. Его взяли и отправили, куда следует. Скажите, пожалуйста, из-за чего такой скандал делать? Сам господин комендант сказал мне: «Ну, идите себе, господин Тейтельбаум, я знаю, что вы — честный еврей и занимаетесь своим делом».
Ивану Петровичу не хотелось расспрашивать Тейтельбаума о подробностях этой истории с легкомысленным солдатом. Он сказал:
— Вот и хорошо, господин Тейтельбаум, — значит, вас ни в чем не подозревают.
— И что вы тут видите хорошего? — жалующимся голосом говорил Тейтельбаум. — Начальство знает, в чем дело, а в городе все говорят, — шпиона поймали и на базаре повесили, зачем шпион. Это очень нехорошо, Иван Петрович.
— Да, это скверно, — согласился Травин.
Тейтельбаум продолжал:
— Ну, я таки ваш заказ исполнил, Сережи вашего панталоны починил. Правда, очень короткие вышли, потому что я низочки взял отрезал и положил заплатки, где надобно, но при длинных чулках дома очень хорошо будет.
IIДошли до того дома, где жил Травин. В одном из трех окошек деревянного домика светился огонь. Иван Петрович стукнул палкою в это окно, и поднялся на крыльцо. Скоро дверь открылась; на пороге стоял двенадцатилетний гимназист в серой мягонькой одежде и в рыженьких мягких валенках. Он радостно и ласково улыбался отцу, но, увидев Тейтельбаума, воскликнул от удивления:
— Господин Тейтельбаум, это вы.
— Ну и кто же, как не я! — с кислою улыбкою отозвался Тейтельбаум. — Я принес вам вашу вещь, чтобы вы ее примерили. И носите себе дома на здоровье, а Тейтельбаум еще долго будет на вас работать.
— А у нас, в гимназии, говорили, — начал было Сережа.
Иван Петрович строго посмотрел на него.
Мальчик покраснел и замолчал.
IIIИван Петрович и Сережа сидели в столовой, и пили чай. Был седьмой час вечера. Раздался звонок, потом второй.
— Пелагеюшка наша опять спит, не слышит, — сказал Сережа и побежал открывать дверь.
Через минуту он вернулся, и вслед за ним в столовую вошла пятнадцатилетняя красивая девочка, ученица Ивана Петровича по женской гимназии, Сарра Канцель. По ее раскрасневшемуся лицу было видно, что она сильно взволнована чем-то и даже напугана. И потому в томном взоре черных, больших глаз и в дрожащей улыбке устало алых губ особенно ярко выявлялся еврейский скорбный облик. Она заговорила поспешно и тревожно:
— Простите, Иван Петрович, что я так поздно, но мне очень, очень надо с вами поговорить.
Сережа придвинул стул. Сарра села и вдруг заплакала, закрываясь руками.
— Саррочка, что с вами? — растерянно спрашивал Иван Петрович. — Ах, Боже мой, да о чем вы плачете?
Он неловко суетился около девочки, не зная, что сказать.
— Мне уйти? — тихо спросил Сережа.
Но Сарра услышала. Вдруг перестала плакать и сказала громко и точно со злостью:
— Нет, пусть и Сережа послушает, что я буду рассказывать. Пусть он скажет мне, за что, за что?
И опять заплакала горько.
— Саррочка, — говорил Иван Петрович, — успокойтесь, выпейте воды. Расскажите, что случилось.
Он ласково и неловко гладил по голове плачущую девочку. Она взяла его руку, порывисто поцеловала ее и сказала:
— Вы такой умный и добрый, и все понимаете, а я не знаю сейчас, что я сделала, поцеловала или укусила. Я не знаю, что со мною, и за что, за что? Слушайте, я вам расскажу, и вы объясните мне это. Мы пошли на станцию встречать раненых, я и Лиза Беляева, и Катя Нахтман, и еще несколько наших подруг, и гимназисты были, и Сергей Павлович, и еще были люди, уж я не помню сейчас, кто еще был. Но это все равно. Ну вот слушайте, — мы знали, что в наш город сегодня должны привезти раненых в новый барак, и мы приготовили им кофе и угощенье. Но вот раненые приехали, и сначала все было хорошо, мы разливали кофе и сами разносили его, и все были довольны и благодарили. Ну вот я подошла к одному солдату и подала ему стакан кофе, говорю ему: «Кушайте себе на здоровье!» А он посмотрел на меня так сердито, спрашивает: «Ты — жидовка?» Я ему говорю: «Да, я — еврейка, но я — русская». А он замахнулся, вышиб у меня из рук стакан и крикнул: «Жидовка проклятая!» За что, за что?