Всеволод Гаршин - Избранное
Я пойду к ней и поговорю с нею. Я соберу все свои силы и буду говорить спокойно. Пусть она выбирает между мною и им. Я скажу только правду, скажу, что ей нельзя рассчитывать на этого впечатлительного человека, который сегодня думает о ней, а завтра его поглотит что-нибудь другое, и она будет забыта. Иду! Так или иначе, а это нужно кончить. Я слишком измучен и больше не могу…
В тот же день.
Я был у нее. Сейчас иду к нему.
Это последние строки, которые будут написаны в этом дневнике. Ничто не может удержать меня. Нет у меня власти над собою…
XIXЗаписки Лопатина. Зачем тянуть дальше? Не лучше ли кончить свои воспоминания на этих строках?
Нет, я напишу до конца. Все равно: если я и брошу перо и эту тетрадь, этот ужасный день будет переживаться мною в тысячный раз; в тысячный раз я испытаю ужас, и мучения совести, и муки потери; в тысячный раз сцена, о которой я сейчас буду писать, пройдет перед моими глазами во всех своих подробностях, и каждая из этих подробностей ляжет на сердце новым страшным ударом. Буду продолжать и доведу до конца.
Я привел Надежду Николаевну в комнату; она едва стояла на ногах и дрожала, как в лихорадке. Она смотрела на меня все тем же испуганным взглядом и в первую минуту не могла сказать слова. Я усадил ее и дал ей воды.
— Андрей Николаевич, берегитесь. Заприте дверь… не впускайте никого. Он придет сейчас.
— Кто, Бессонов?
— Заприте дверь, — шептала она.
Гнев овладел мною. Ему мало безыменных писем; он дошел до насилия.
— Что он сделал с вами? Где вы его видели? Успокойтесь. Выпейте еще воды и расскажите. Где вы его видели?
— Он был у меня…
— В первый раз?
— Нет, не в первый. Он был еще два раза. Я не хотела говорить вам, чтобы не рассердить вас. Я просила его перестать ходить ко мне; я сказала, что мне тяжело видеть его. Он молча ушел и не был недели три. Сегодня он пришел рано и ждал, пока я оденусь.
Она замолчала; ей было трудно продолжать.
— Что ж дальше?
— Я никогда не видела его таким. Он говорил сначала спокойно. Он говорил о вас. Он не говорил о вас ничего дурного; сказал только, что вы человек впечатлительный и увлекающийся и что я не могу надеяться на вас. Он просто сказал, что вы меня бросите, потому что вам скоро надоест возиться со мной…
Она замолчала и расплакалась. О, никогда такая любовь и жалость не овладевали мной! Я взял ее холодные руки и целовал их. Я был безумно счастлив; слова без удержу полились из уст моих. Я сказал, что я люблю ее на всю жизнь, что она должна быть моей женой, что она видит и знает, что Бессонов неправ. Я сказал ей тысячу нелепых слов, счастливых слов, по большей части не имевших никакого внешнего смысла, но она поняла их. Я видел ее милое лицо, озаренное счастьем, на моей груди, это было совсем новое, немного чужое лицо, не то лицо с тайным мученьем в чертах, которое я привык видеть.
Она улыбалась, и плакала, и целовала мои руки, и прижималась ко мне. И в ту минуту во всем мире не было ничего, кроме нас двоих. Она говорила что-то о своем счастии и о том, что она полюбила меня с первых же дней нашего знакомства и убегала от меня, испугавшись этой любви; что она не стоит меня, что ей страшно связать мою судьбу со своей; и снова обнимала меня и снова плакала счастливыми слезами. Наконец она опомнилась.
— А Бессонов? — вдруг сказала она.
— Пусть приходит Бессонов, — ответил я. — Какое нам с вами дело до Бессонова?
— Постойте, я кончу, что начала говорить о нем. Да, он говорил о вас. Потом о себе. Он сказал, что он гораздо более надежная опора, чем вы. Он напомнил мне, что три года тому назад я любила его и пошла бы за ним. И когда я сказала, что он обманывает сам себя, вся его гордость вспыхнула, и он до такой степени вышел из себя, что бросился на меня… Постойте, — сказала Надежда Николаевна, схватив меня за руку, когда увидела, что я вскочил на ноги, — он не тронул меня… Мне жалко его, Андрей Николаевич… он у меня в ногах валялся, этот самолюбивый человек! Если бы вы видели это!
— Что же вы сказали ему?
— Что же было говорить? Я молчала. Я сказала только, что не люблю его. И когда он спросил — не потому ли, что люблю вас, я сказала ему правду… Тогда с ним случилось что-то такое страшное, что я не могу понять. Он кинулся на меня, обнял меня, прошептал мне: «прощай, прощай!» — и пошел к двери. Никогда я не видела такого ужасного лица. Я упала на стул почти без сил. У двери он обернулся и странно так засмеялся и говорит: «Впрочем, я еще увижусь с тобой и с ним». И лицо его было так ужасно…
Она вдруг перестала говорить и страшно побледнела, устремив глаза ко входу в мастерскую. Я обернулся. В дверях стоял Бессонов.
— Не ждали? — сказал он, заикаясь. — Я не обеспокоил вас и прошел с черной лестницы.
Я вскочил на ноги и стал против него. И мы стояли так долго, меряя друг друга глазами. Он был действительно способен навести ужас. Бледный, с красными, воспаленными глазами, с ненавистью устремленными на меня, он ничего не говорил; его тонкие губы только шептали что-то, дрожа. Мне вдруг стало жаль его.
— Сергей Васильевич, зачем вы пришли? Если вы хотите говорить со мной, подите и успокойтесь.
— Я спокоен, Лопатин… Я болен, но спокоен. Я уже решил все, и мне не от чего волноваться.
— Зачем же вы пришли?
— Затем, чтобы сказать вам несколько слов. Вы думаете быть счастливым с ней? — он указал рукою на Надежду Николаевну. — Вы не будете счастливы! Я не позволю вам этого.
— Уйдите отсюда, — сказал я, делая страшные усилия, чтобы говорить спокойно. — Подите, отдохните. Вы сами сказали, что больны.
— Это мое дело. Вы слушайте, что я вам скажу. Я ошибся… Я виноват. Я люблю ее. Отдайте ее мне.
«Он сошел с ума!» — мелькнуло у меня в голове.
— Я не могу жить без нее, — продолжал он глухим и хриплым голосом. — Я не выпущу вас, пока вы не скажете мне «да!»
— Сергей Васильевич!
— И вы скажете мне это «да», или…
Я взял его за плечи и повернул к двери, он шел послушно. Но подойдя к двери, вместо того чтобы взяться за ручку, он повернул ключ, сильным движением оттолкнул меня и стал в угрожающую позу. Надежда Николаевна вскрикнула.
Я увидел, как он переложил ключ в левую руку, а правую опустил в карман. Когда он вынул ее, в ней блестел предмет, которому я тогда не успел дать названия. Но вид этого предмета ужаснул меня. Не помня себя, я схватил стоявшее в углу копье, и когда он направил револьвер на Надежду Николаевну, я с диким воплем кинулся на него. Все покатилось куда-то с страшным грохотом…
Тогда началась казнь.
Я не знаю, сколько времени я лежал без сознания. Когда я очнулся, я не помнил ничего. То, что я лежал на полу, то, что я видел сквозь какой-то странный сизый туман потолок, то, что я чувствовал, что в груди у меня есть что-то, мешающее мне двинуться и сказать слово, — все это не удивило меня. Казалось, что все это так и нужно для какого-то дела, которое нужно сделать и которого я никак не мог вспомнить.
Картина! Да. Шарлотта Корде и Илья Муромец… Он сидит и читает, а она переворачивает ему листы и дико смеется… Какие пустяки!.. Это не то; это не тот вопрос, о котором говорит Гельфрейх.
Я делаю движение и чувствую, что мне очень больно. Конечно, это так нужно, иначе и нельзя.
Тишина. Ожившая муха звенит в воздухе и потом бьется в стекло. Рамы еще, не вынуты, но сквозь них доходит веселое дребезжание дрожек. Дымок расходится перед моими глазами, странный сизый дымок, и я ясно вижу на потолке грубую лепную розетку вокруг крюка. Я думаю, что это очень странный орнамент; я никогда не замечал его прежде. И кто-то касается моей руки; Я повертываю голову и вижу чью-то руку, маленькую, нежную, белую, лежащую на полу. Я не могу достать ее, мне очень это жаль, потому что это рука Надежды Николаевны, которую я люблю больше всего на свете…
И вдруг яркий луч сознания озаряет меня, и я сразу припоминаю все, что случилось… Он убил ее.
Не может быть! Не может быть! Она жива. Она только ранена. Помогите! Помогите! Я кричу, но звука не слышно. Только какое-то клокотание в груди душит и давит меня, и розовая пена клубится на моих губах. Он убил и меня.
Собрав силы, я приподнялся и увидел ее лицо. Глаза ее были закрыты, и она была неподвижна. Я чувствовал, как волосы шевелятся на моей голове. Я хотел бы лишиться сознания. Я упал к ней на грудь и покрывал поцелуями это лицо, полчаса тому назад полное жизни и счастья, доверчиво прижимавшееся к моей груди. Теперь оно было неподвижно и строго; маленькая ранка над глазом уже не сочилась кровью. Она была мертва.
* * *Когда выломали дверь и Семен Иванович бросился ко мне, я почувствовал, что меня оставляют последние силы. Меня подняли и положили на диван. Я видел, как взяли и вынесли ее, я хотел крикнуть, просить, умолять, чтобы этого не делали, чтобы оставили ее здесь, подле меня. Но я не мог крикнуть; я только беззвучно шептал, пока доктор осматривал мою простреленную навылет грудь.