Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
Дня через три уже оголились доступные всем ветрам бугры, промытые до земли склоны засияли влажной глиной, нагорная вода помутилась и понесла на своих вскипающих кучерявых волнах желтые шапки пышно взбитой пены, вымытые хлебные корневища, сухие выволочки с пашен и срезанный водою кустистый жабрей.
В Гремячем Логу вышла из берегов речка. Откуда-то с верховьев ее плыли источенные солнцем голубые крыги льда. На поворотах они выбивались из русла, кружились и терлись, как огромные рыбы на нересте. Иногда струя выметывала их на крутобережье, а иногда льдина, влекомая впадавшим в речку потоком, относилась в сады и плыла между деревьями, со скрежетом налезая на стволы, круша садовый молодняк, раня яблони, пригибая густейшую поросль вишенника.
За хутором призывно чернела освобожденная от снега зябь. Взвороченные лемехами пласты тучного чернозема курились на сугреве паром. Великая благостная тишина стояла в полуденные часы над степью. Над пашнями – солнце, молочно-белый пар, волнующий выщелк раннего жаворонка, да манящий клик журавлиной станицы, вонзающейся грудью построенного треугольника в густую синеву безоблачных небес. Над курганами, рожденное теплом, дрожит, струится марево; острое зеленое жало травяного листка, отталкивая прошлогодний отживший стебелек, стремится к солнцу. Высушенное ветром озимое жито словно на цыпочках поднимается, протягивая листки встречь светоносным лучам. Но еще мало живого в степи, не проснулись от зимней спячки сурки и суслики, в леса и буераки подался зверь, изредка лишь пробежит по старюке-бурьяну полевая мышь да пролетят на озимку разбившиеся на брачные пары куропатки.
В Гремячем Логу к 15 марта был целиком собран семфонд. Единоличники ссыпали свои семена в отдельный амбар, ключ от которого хранился в правлении колхоза, колхозники доверху набили шесть обобществленных амбаров. Хлеб чистили на триере и ночью при свете трех фонарей. В кузнице Ипполита Шалого до потемок дышала широкая горловина кузнечного меха, из-под молота сеялись золотые зерна огня, певуче звенела наковальня. Шалый приналег и к 15 марта отремонтировал все доставленные в починку бороны, буккера, запашники, садилки и плуги. А 16-го вечером в школе Давыдов, при большом стечении колхозников, премировал его своими, привезенными из Ленинграда, инструментами и держал такую речь:
– Нашему дорогому кузнецу, товарищу Ипполиту Сидоровичу Шалому, за его действительно ударную работу, по которой должны равняться все остальные колхозники, мы – правление колхоза – преподносим настоящий инструмент.
Давыдов, по случаю торжественного премирования ударника-кузнеца свежевыбритый, в чисто выстиранной фуфайке, взял со стола разложенные на красном полотнище инструменты, а Андрей Размётнов вытолкал на сцену багрового Ипполита.
– Товарищ Шалый к сегодняшнему дню на сто процентов закончил ремонт – факт, граждане! Всего им налажено лемехов – пятьдесят четыре, приведено в боевую готовность двенадцать разнорядных сеялок, четырнадцать буккеров и прочее, факт! Получи, дорогой наш товарищ, наш братский подарок тебе в награждение, и чтобы ты, прах тебя дери, и в будущем так же ударно работал; чтобы весь инвентарь в нашем колхозе был на большой палец, факт! И вы, остальные граждане, должны так же ударно работать в поле, только тогда мы оправдаем название своего колхоза, иначе нам предстоит предание позору и стыду на глазах всего Советского Союза, факт!
С этими словами Давыдов завернул в трехметровый кусок красного сатина премию, подал ее Шалому. Выражать одобрение хлопаньем в ладоши гремяченцы еще не научились, но когда Шалый дрожащими руками взял красный сверток, шум поднялся в школе:
– Следовает ему! Дюже работал!
– Из негодности обратно привел в годность.
– Иструмент получил и бабе сатину на платье!
– Ипполит, магарыч с тебя, черный бугай!
– Качать его!
– Брось, шалавый! Он и так возля ковалды накачался!
Дальше выкрики перешли в слитый гул, но дед Щукарь ухитрился-таки пробуравить шум своим по-бабьи резким голосом:
– Чего же стоишь молчком?! Говори! Ответствуй! Вот уродился человек от супругов – пенька да колоды.
Щукаря поддержали, всерьез и в шутку стали покрикивать:
– Пущай за него Демид Молчун речь скажет!
– Ипполит! Гутарь скорее, а то упадешь!
– Гляньте-ка, а у него и на самом деле поджилки трясутся?
– От радости язык заглотнул?
– Это тебе не молотком стучать!
Но Андрей Размётнов, любивший всякие торжества и руководивший на этот раз церемонией премирования, унял шум, успокоил взволнованное собрание:
– Да вы хучь трошки охолоньте! Ну чего опять взревелись? Весну почуяли? Хлопайте культурно в ладошки, а орать нечего! Цыцте, пожалуйста, и дайте человеку соответствовать словами! – Повернувшись к Ипполиту и незаметно толкнув его кулаком в бок, шепнул: – Набери дюжей воздуху в грудя и говори. Пожалуйста, Сидорович, длинней говори, по-ученому. Ты зараз у нас – герой всей торжественности и должен речь сказать по всем правилам, просторную.
Не избалованный вниманием Иполлит Шалый, никогда в жизни не говоривший «просторных» речей и получавший от хуторян за работу одни скупые водочные магарычи, подарком правления и торжественной обстановкой его вручения был окончательно выбит из состояния всегдашней уравновешенности. У него дрожали руки, накрепко прижавшие к груди красный сверток; дрожали ноги, всегда такой уверенной и твердой раскорякой стоявшие в кузнице… Не выпуская из рук свертка, он вытер рукавом слезинку и докрасна вымытое по случаю необычайного для него события лицо, сказал охрипшим голосом:
– Струмент нам, конечно, нужный… Благодарные мы… И за правление, за ихнюю эту самую… Спасибо и ишо раз спасибо! А я… раз я кузницей зараженный и могу… то я всегда, как я нынче – колхозник, с дорогой душой… А сатин, конечно, бабе моей сгодится… – Он потерянно зашарил глазами по тесно набитой классной комнате, ища жену, втайне надеясь, что она его выручит, но не увидел, завздыхал и кончил свою непросторную речь: – И за струмент в сатине и за наши труды… вам, товарищ Давыдов, и колхозу спасибочко!
Размётнов, видя, что взволнованная речь Шалого приходит к концу, напрасно делал вспотевшему кузнецу отчаянные знаки. Тот не хотел их замечать и, поклонившись, пошел со сцены, неся сверток на вытянутых руках, как спящее дитя.
Нагульнов торопливо сдернул с головы папаху, махнул рукой; оркестр, составленный из двух балалаек и скрипки, начал «Интернационал».
* * *Бригадиры Дубцов, Любишкин, Демка Ушаков каждый день верхами выезжали в степь смотреть, не готова ли к пахоте и севу земля. Весна шла степями в сухом дыхании ветров. Погожие стояли дни, и первая бригада уже готовилась к пахоте серопесчаных земель, бывших на ее участке.
Бригада агитколонны была отозвана в хутор Войсковой, но Ванюшку Найденова, по просьбе Нагульнова, Кондратько оставил на время сева в Гремячем.
На другой день после того, как премировали Шалого, Нагульнов развелся с Лушкой. Она поселилась у своей двоюродной тетки, жившей на отшибе, дня два не показывалась, а потом как-то встретилась с Давыдовым возле правления колхоза, остановила его:
– Как мне теперь жить, товарищ Давыдов, посоветуйте.
– Нашла о чем спрашивать! Вот мы ясли думаем организовать, поступай туда.
– Нет уж, спасибо! Своих детей не имела, да чтоб теперь с чужими нянчиться? Тоже выдумали!
– Ну иди работать в бригаду.
– Я – женщина нерабочая, у меня от польско́й работы в голове делается кружение…
– Скажите, какая вы нежная! Тогда гуляй себе, но хлеба не получишь. У нас «кто не работает, тот не ест»!
Лушка вздохнула и, роя остроносым чириком влажный песок, потупила голову:
– Мне мой дружочек Тимошка Рваный прислал из города Котласу Северного краю письмецо… Сулится скоро прийтить.
– Ну, уж это черта с два! – улыбнулся Давыдов. – А если и придет, мы его еще подальше отправим.
– Значит, ему не будет помилования?
– Нету! Не жди и не лодырничай. Работать надо, факт! – резко ответил Давыдов и хотел было идти, но Лушка, чуть смутившись, его удержала. В голосе ее дрогнули смешливые и вызывающие нотки, когда она протяжно спросила:
– А может, вы мне жениха бы какого-нибудь завалященького нашли?
Давыдов злобно ощерился, буркнул:
– Этим не занимаюсь! Прощай!
– Погодите чудо́к! Ишо спрошу вас!
– Ну?
– А вы бы меня не взяли в жены? – В голосе Лушки зазвучали прямой вызов и насмешка.
Тут уж пришла очередь смутиться Давыдову. Он побагровел до корней зачесанных вверх волос, молча пошевелил губами.
– Вы посмотрите на меня, товарищ Давыдов, – продолжала Лушка с напускным смирением, – я женщина красивая, на любовь дюже гожая… Вы посмотрите: что глаза у меня хороши, что брови, что нога подо мной, ну и все остальное… – Она кончиками пальцев слегка приподняла подол зеленой шерстяной юбки и, избоченясь, поворачивалась перед ошарашенным Давыдовым. – Аль плоха? Так вы так и скажите…