Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
Прерываемый хохотом, Ванюшка кончил:
– В слободе был у нас конокрад Архип Чохов. Лошадей уводил каждую неделю, и никто его никак не мог словить. Архип был в церкви, отмаливал грехи. И вот когда заорали: «Конець свита! Погибаемо, браты!» – кинулся Архип к окну, разбил его, хотел высигнуть, а за окном – решетка. Народ весь в дверях душится, а Архип бегает по церкви, остановится, плеснет руками и кажет: «Ось колы я попався! От попався, так вже попався!»
Девки, Аким Младший и жена его смеялись до слез, до икоты. Дед Аким и тот беззвучно ощерял голодесную пасть; лишь бабка, не расслышав половины рассказа и ничего не поняв с глухоты, невесть отчего заплакала и, вытирая красные, набрякшие слезой глаза, прошамкала:
– Штало быть, попалша, болежный! Чарича небешная! Чего же ему ишделали?
– Кому, бабушка?
– Да этому штраннику-то?
– Какому страннику, бабуся?
– А про какого ты, голубок, гутарил… про богомольча.
– Да про какого богомольча-то?
– А я, милый, и не жнаю… Тугая я на ухи стала, тугая, мой желанный… Недошлышу…
Разговор с бабкой вызвал новую вспышку хохота. Аким Младший раз пять переспрашивал, вытирая проступившие от смеха слезы:
– Как он, воряга этот? «Вот когда я попался»? Ну, парень, диковинную веселость рассказал ты нам! – наивно восхищался он, хлопая Ванюшку по плечу.
А тот как-то скоро и незаметно перестроился на серьезный лад, вздохнул:
– Это, конечно, смешная история, но только сейчас – такие дела, что не до смеху… Нынче прочитал я газету, и сердце заныло…
– Заныло? – ожидая нового веселого рассказа, переспросил Аким.
– Да. А заныло оттого, что так зверски над человеком в капиталистических странах издеваются и терзают. Такое описание я прочитал: в Румынии двое комсомольцев открывали крестьянам глаза, говорили, что надо землю у помещиков отобрать и разделить между собою. Очень бедно в Румынии хлеборобы живут…
– Что бедно, то бедно, знаю, сам видал, как был с полком в семнадцатом году на румынском фронте, – подтвердил Аким.
– Так вот, вели они агитацию за свержение капитализма и за устройство в Румынии Советской власти. Но их поймали лютые жандармы, одного забили до смерти, а другого начали пытать. Выкололи ему глаза, повыдергивали на голове все волосы. А потом разожгли докрасна тонкую железяку и начали ее заправлять под ногти…
– Про-ок-лятые! – ахнула Акимова жена, всплеснув руками. – Под ногти?
– Под ногти… Спрашивают: «Говори, кто у вас еще в ячейке состоит, и отрекайся от комсомола». – «Не скажу вам, вампиры, и не отрекусь!» – стойко отвечает тот комсомолец. Жандармы тогда стали резать ему шашками уши, нос отрезали. «Скажешь?» – «Нет, говорит, умру от вашей кровавой руки, а не скажу! Да здравствует коммунизм!» Тогда они за руки подвесили его под потолок, внизу развели огонь…
– Вот, будь ты проклят, какие живодеры есть! Ить это беда! – вознегодовал Аким Младший.
– …Жгут его огнем, а он только плачет кровяными слезами, но никого из своих товарищей-комсомольцев не выдает и одно твердит: «Да здравствует пролетарская революция и коммунизм!»
– И молодец, что не выдал товарищев! Так и надо! Умри честно, а друзьев не моги выказать! Сказано в писании, что «за други своя живот положиша…» – Дед Аким пристукнул кулаком и заторопил рассказчика: – Ну, ну, дальше-то что?
– …Пытают они его, стязают по-всякому, а он молчит. И так с утра до вечера. Потеряет он память, а жандармы обольют его водой и опять за свое. Только видят, что ничего они так от него не добьются, тогда пошли арестовали его мать и привели в свою охранку. «Смотри, – кажут ей, – как мы твоего сына будем обрабатывать! Да скажи ему, чтобы покорился, а то убьем и мясо собакам выкинем!» Ударилась тут мать без памяти, а как пришла в себя – кинулась к своему дитю, обнимает, руки его окровяненные целует…
Побледневший Ванюшка замолк, обвел слушателей расширившимися глазами: у девок чернели открытые рты, а на глазах закипали слезы, Акимова жена сморкалась в завеску, шепча сквозь всхлипыванья: «Каково ей… матери-то… на своего дитя… го-о-ос-поди!..» Аким Младший вдруг крякнул и, ухватясь за кисет, стал торопливо вертеть цигарку; только Нагульнов, сидя на сундуке, хранил внешнее спокойствие, но и у него во время паузы как-то подозрительно задергалась щека и повело в сторону рот…
– «…Сынок мой родимый! Ради меня, твоей матери, покорись им, злодеям!» – говорит ему мать, но он услыхал ее голос и отвечает: «Нет, ро́дная мама, не выдам я товарищей, умру за свою идею, а ты лучше поцелуй меня перед моей кончиной, мне тогда легче будет смерть принять…»
Ванюшка вздрагивающим голосом окончил рассказ о том, как умер румынский комсомолец, замученный палачами-жандармами. На минуту стало тихо, а потом заплаканная хозяйка спросила:
– Сколько ж ему, страдальцу, было годков?
– Семнадцать, – без запинки отвечал Ванюшка и тотчас же нахлобучил свою клетчатую кепку. – Да, умер герой рабочего класса – наш дорогой товарищ, румынский комсомолец. Умер за то, чтобы трудящимся лучше жилось. Наше дело – помочь им свергнуть капитализм, установить рабоче-крестьянскую власть, а для этого надо строить колхозы, укреплять колхозное хозяйство. Но у нас еще есть такие хлеборобы, которые по несознательности помогают подобным жандармам и препятствуют колхозному строительству – не сдают семенной хлеб… Ну, спасибо, хозяева, за завтрак! Теперь – о деле, насчет которого мы к вам пришли: надо вам сейчас же отвезти семенной хлеб. Вашему двору причитается засыпать ровно семьдесят семь пудов. Давай, хозяин, вези!
– Да кто его знает… Его, и хлеба-то, почти нету… – нерешительно начал было Аким Младший, огорошенный столь неожиданным приступом, но жена метнула в его сторону озлобленный взгляд, резко перебила:
– Нечего уж там! Ступай, насыпай мешки да вези!
– Нету семидесяти пудов… Да и неподсеянный он у нас, – слабо сопротивлялся Аким.
– Вези, Акимушка. Стало быть, надо сдать, чего уж там супротивничать, – поддержал сноху дед Аким.
– Мы – люди не гордые, поможем, подсеем, – охотно вызвался Ванюшка. – А грохот-то у вас есть?
– Есть… Да он трошки несправный…
– Эка беда! Починим! Скорее, скорее, хозяин! А то мы тут у вас и так заговорились…
Через полчаса Аким Младший вел с колхозного база две бычиные подводы, а Ванюшка с лицом, усеянным мелкими, как веснушки, бисеринками пота, таскал из мякинника на приклеток амбара мешки с подсеянной пшеницей, твердозерной и ядреной, отливающей красниной червонного золота.
– Чего же это хлеб-то у вас в половне сохранялся? Амбар имеете вместительный, а хлеб так бесхозяйственно лежал? – спрашивал он у одной из Акимовых девок, лукаво подмигивая.
– Это батяня выдумал… – смущенно отвечала та.
После того как Бесхлебнов повез свои семьдесят семь пудов к общественному амбару, а Ванюшка с Нагульновым, простившись с хозяевами, пошли в следующий двор, Нагульнов, с радостным волнением глядя на усталое лицо Ванюшки, спросил:
– Про комсомольца это ты выдумал?
– Нет, – рассеянно отвечал тот, – когда-то давно читал про такой случай в мопровском журнале.
– А ты сказал, что сегодня читал…
– А не все ли равно? Тут главное, что такой случай был, вот что жалко, товарищ Нагульнов!
– Ну, а ты… от себя-то прибавлял для жалобности? – допытывался Нагульнов.
– Да это же неважно! – досадливо отмахнулся Ванюшка и, зябко ежась, застегивая кожанку, проговорил: – Важно, чтобы люди ненависть почувствовали к палачам и к капиталистическому строю, а к нашим борцам – сочувствие. Важно, что семена вывезли… Да я почти ничего и не прибавлял. А взвар у хозяйки был сладкий, на ять! Напрасно ты, товарищ Нагульнов, отказался!
Глава XXVI
Десятого марта с вечера пал над Гремячим Логом туман, до утра с крыш куреней журчала талая вода, с юга, со степного гребня, набегом шел теплый и мокрый ветер. Первая ночь, принявшая весну, стала над Гремячим, окутанная черными шелками наплывавших туманов, тишины, овеянная вешними ветрами. Поздно утром взмыли порозовевшие туманы, оголив небо и солнце, с юга уже мощной лавой ринулся ветер; стекая влагой, с шорохом и гулом стал оседать крупнозерный снег, побурели крыши, черными просовами покрылась дорога; а к полудню, по ярам и логам яростно всклокоталась светлая, как слезы, нагорная вода и бесчисленными потоками устремилась в низины, в левады, в сады, омывая горькие корневища вишенника, топя приречные камыши.
Дня через три уже оголились доступные всем ветрам бугры, промытые до земли склоны засияли влажной глиной, нагорная вода помутилась и понесла на своих вскипающих кучерявых волнах желтые шапки пышно взбитой пены, вымытые хлебные корневища, сухие выволочки с пашен и срезанный водою кустистый жабрей.
В Гремячем Логу вышла из берегов речка. Откуда-то с верховьев ее плыли источенные солнцем голубые крыги льда. На поворотах они выбивались из русла, кружились и терлись, как огромные рыбы на нересте. Иногда струя выметывала их на крутобережье, а иногда льдина, влекомая впадавшим в речку потоком, относилась в сады и плыла между деревьями, со скрежетом налезая на стволы, круша садовый молодняк, раня яблони, пригибая густейшую поросль вишенника.