Андрей Белый - Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
— Как?
— Не принесли?
— Депутация от…
— Депутация…
— Тсс!
— Ай, ай, ай, — что вы, батюшка! Вы бы… И «батюшка» спешно куда-то летел.
Физиолог растений Люстаченко (гербаризировал двадцать пять лет) с Щебрецовым шептался в углу: говорил, что хотели — ей-ей — в гидравлическом прессе системы Дави назвать винтик ответственный — «винтик Коробкина»; и утверждалось, что Павлов, геолог, в штрифе «гиперстен а» найдя что-то новое, новое это принес, чтоб отметить «Коробкинский день»; на Коробкина нежно косились очками, как бы приглашая друг друга вполне восхититься: единственным зрелищем; он, повздыхав, покорился тому, чтобы «чох» его каждый возглавил там что-нибудь; фрак же на нем был кургузый немного: с промятою фалдою.
Фалдами мягко юлили вокруг.
Гоготень доносился из зала.
Студенты ломилися толпами там, заполняя проходы и хоры; прилипли к стене; был галдеж под колоннами: распорядитель в линейной перчатке, в зеленом мундирчике, с воротником золотым, — прижимая шпажонку, показывал, где кому сесть; порасселись седые профессорши в первых рядах, в платьях скромных фасонов и колеров (с рябью) — тетеркиных, коростелиных и рябчиковых: все — такие индюшки, такие цесарки; ряды — лепетливые; дамы — почтенные; кто-то, кряхтя, костылял; поздоровался с Суперцовым, с Тарасевичем, Львом Александрычем, с Узвисом; маленький ростом Анучин с лицом лисовато-простецким, с лисичьими глазками, морща свой лобик, хватался за нос, проходя на эстраду, где груди крахмалом пропятились; но задержался с Олессерером.
И Олессерер важно лицо оквадратил.
Олессерер площадь сознанья разбил на квадраты наук, иль — кварталы; и в каждом поставил квартального: здесь стоял Дарвин; там — Кант: и — показывал палочкою: «от сих пор — до сих пор»; умерял циркуляцию мысли квартальным законом («от сих» и — «до сих»); когда мыслил Олессерер, — переменял он кварталы: здесь — звездное небо; там — максима долга; его мирозрение не было, собственно, «мировоззрением», — адресной книгой участка, где каждый прописку имел; здесь прописан был Дарвин; там — Кант[93]; на вопрос, что есть истина, он отвечал себе: «Мысли в таком направлении — то; мысля в эдаком — это!» Был враг прагматизма; боролся с Бергсоном[94] и Джемсом[95]: «Помилуйте, — хаос сплошной!» Все ж, — Бергсон мыслил хаос, пускай хаотически; Гитман Исаич Олессерер люто боролся с прочтеньем чего бы там ни было, с уразуменьем чего бы там ни было; читывал он лишь прописки в участки того или этого факта, в принципе невнятного; строгость логических функций его был отказ от попытки: помыслить.
Женат был на дочери брата Кассирера.
Передрябевший щеками и носом провисшим с прискорбнейшим драматургическим видом, во фраке, сжимая в руке шапоклак, — одиноко прошел в первый ряд Задопятов; осунулся; на Задопятова как-то дрязгливо глядели:
— Вы знаете, что — Анна Павловна?…
— Что с Анной Павловной?
— Да апоплексия!
— Бедная!..
— Не говорит, а — мычит…
В узком фраке, прилизанном к узкому телу, летком пробежал Исси-Нисси, застряв под эстрадою в первых рядах, и, бочком проюркнувши, исчез в центре их; вновь привыюркнул и — на эстраду взвился, точно ласточка, взвеяв развилочки фалд; и — шептались:
— Вот…
— Где?…
— Исси-Нисси.
— Японский ученый!
— Известный ученый!
А Исси уже на эстраде сисикал:
— Си-си… С Нагасака плисла телегламм…
— Си-си-си…
— С Нагасака плофессолы все…
— Ишакава, Конисси!.. Си-си… Катаками!.. Сплошной риторический тропик: с гиперболой — в пуговках глаз, с очень явной метафорой — в мине.
Уже на эстраде сидели, — отделами и подотделами: геологический, геогнозический, географический, геодезический, геологический; далее, далее, — хоть до «фиты»; среди «точных» ученых терялись «неточные»: Л. М. Лопатин и Г. И. Олессерер; диалектолог почтенный пропятился челюстью; старый гидрограф, сердясь, устанавливал запись приветствий.
Да, да, — над зеленым столом поднимался изящный ландшафт из крахмалов, пропяченных докторских знаков и беленьких бантиков; просто не стол, а — престол; не графин, а — блисталище; не колокольчик, серебряный — «гралик»; все ясно вещало о том, что уж близится время, когда прикоснется рука, прошелясь из манжетки, — к звонку, — огласить:
— Совершилось!
И станет Коробкин, — здесь скажем, вперед забегая, — совсем не Коробкин, а «Каппа»-Коробкин.
16
— Ну, что ж, Болеслав Корниелич, пора?
Млодзиевский же нежно взглянул на Ивана Иваныча, точно он был белым лебедем: кренделем руку подставил.
— Пора-с!
С ним — летунчиком: к двери!
У двери — всемерная бежность: проход на эстраду, где, к стенке прижавшись, стояли магистрики: профессора выплывали квадратами: Суперцов, Видитев, Ябов, Крометов, Мермалкин, Орпко, фон-Зоалзо; и — прочие; приват-доценты летели меж ними, построив косые углы.
Из-за всех прокурносился он, ими всеми ведомый, как козлище.
Шествие было скорее введеньем, — внесеньем: почти — вознесеньем; и справа, и слева — бежали за ним; и — бежали пред ним; в спину — пхали; старался степениться; и — выступал, сжавши руку в руке; так был пригнан к столу, обнаружился, с задержью, голову набок склонил; и стоял, озираясь какой-то газелью (сказать между нами, — стоял лепешом).
Поднялись в громозвучном плескании, в единожизненном трепете; кланялся; прямо, налево, направо (одним наклоненьем вихрастой своей головы); среди плеска бодрился; боялся, что будут, схвативши, подбрасывать в воздух. И — скажем мы здесь от себя — что за вид! Что за пес? Что за куча волос: в чесрасчес! Нос — вразнос!
Курбышом в кресло пал; Млодзиевский, пропятясь крахмалом и докторским знаком, таким перевертышем сел рядом с ним в белоцвет из грудей, обрамленных блистально фраками; в натиске взглядов вскочил.
И рукой со звонком произвел он курбет, приглашая к вниманию зал: он приветствовал «Сборник» в лице основателя сборника.
Тотчас же встал с очень нервным закидом свисающей пряди волос Тимирязев, держася за палку (удар был полгода назад); его встретили: гаки и бешеный плеск; стеганул, раздаваясь прыжком звонковатого голоса, — ярким приветствием, быстро бросаясь бородкой, рукою и грудью, как некогда ловкий танцор перед «па»; говорил он от «Общества естествоведенья»; сзади топталися с адресом в папке, — Крометов и Суперцев; «Общество антропологии и этнографии» было представлено носом Анучина; «Общество распространенья технических знаний» двуоко стояло профессором Умовым, а «Инженерное Общество» нудилось где-то Жуковским; все три делегации плачем, двуочием, носа защемом хотели почтить.
Кто-то тщился вторые очки нацепить; кто-то, глохлый, пропячивал ухо; внимала семья математиков: жмурились, точно коты, кто — с наглядом, кто — сам себе под нос; и — взглядывали на Ивана Иваныча; в центре сидел он, такой косоокой, такой кособокой собакой.
Батвечев докладывал:
— Доблестно вы послужили науке!
За адресом — адрес: слагалися грудами: в этом с размаху рубило увесистое слово Мельтотова, контур его устремленный, а в этом Мермалкин уже выщелачивал мелочи завоеваний, им сделанных, — жестким отрезываньем:
— Вы очистили метод!..
— Вы высказали в «Инварьянтах» огромную мысль!
— Вы в брошюре «О чистой науке» на двадцатилетие опередили…
Восстал Шепепенев — с большим кулаком; он ругательским лаем грозил юбиляру:
— Ты поднял, — зашваркал рукою он, — нас.
— Ты… ты… ты… — водопрядил периодами, — был опорой.
Манжеткою в воздух:
— Товарищ, друг, брат!
Показалось, что бросится бить; он — расплакался.
Шел, отирая испарину, — ежеголовый, с промокшей манишкой, совсем без манжета (последний, наверное, вылетел).
Веер приветствий!
Казалось, что жизнь всех внимающих руководилася прилавком жизни Ивана Иваныча и что брошюрочка «Метод», в которой профессор едва обронил две-три шаткие мысли, есть вклад в философию.
Если б так было!
Но было — не так.
Эти люди не жили заветами Дарвина, Маркоса, Коробкина, Канта, Толстого, но жили заветом — начхать и наврать; юбиляр быстро понял: рассказывать будут теперь они небыли; и — захотелось сказаться; еглил он под пристальным взглядом двух тысяч пар диких, расплавленных и протаращенных глаз.
Болеслав Корниелович встать не позволил ему:
— Это — после.
Осекся: глаза ж, егозушки, плутливо метались, когда он выслушивал, что он наделал.
Никита Васильевич встал.
Своей левой рукой, залитою в перчатку, держа шапоклак, пальцем правой, опухшей, наматывал и перематывал ленту пенсне:
— Друг и брат, — провещал не глазами, а — бельмами, — в этот торжественный… — замер рукою: и кистью, зажавшей пенсне, иль, вернее, пенснейным очком он надрубливал тот же пункт в воздухе; но поперхнулся, платочек достал, зазвездяся глазами; уставил глаза в шапоклак, куда воткнуты были с перчаткою, с палевой, — листики: