Николай Почивалин - Летят наши годы
...Небо - это отдельный мир со своей жизнью и своими законами. В войну эфир особенно густо заселен. Коды, шифровки, разряды, гул, открытый текст, и среди всей этой сумятицы - мои позывные. Тире - две точки - точка точка - тире - два тире - точка - три тире. Да - А - М - I. Ночью, спросонья, выбью...
Работала я на "эресбушке". Это мы, девчонки, рацию так называли. РСБ радиостанция самолета-бомбардировщика. В те годы они были смонтированы и на автомашинах, как наземный вариант.
И вот представь: в весенней рощице стоит машина, ее заметно только по блестящей антенне да по ровному шуму двигателя. Кузов дрожит. Я сижу у приборов с бегающими стрелками, работаю ключом. В телефонах, говоря по-житейски, в наушниках, треск разрядов, недалекий грохот бомбовых ударов и тоненькая ниточка морзянки.
Своих коллег я узнаю по "почерку". Один передает жестко, другой мягко, вот несется веселое кудрявое "ФИО"; по первым знакам я уже знаю Маша Кравчун, моя подружка.
Честное слово, все это очень интересно, не будь, конечно, за этим войны. Я иногда думаю - как же, наверно, усовершенствовалась связь теперь, если и тогда она была такой четкой и умной! Двадцать лет назад. Достаточно сказать, что наших "эресбушек" нет и в помине. Ну, это так, попутно.
Подходит опердежурный, дает мне какой-то текст и говорит: "Аэродром на Марьинской накрыли, сволочп!
Хорошо еще, что поле почти пустое было". В это время в телефонах голос, открытым текстом: "Прошу разрешения на посадку. Срочно!" Необычный голос молодой, требовательный и встревоженный. Крымов! Забыла сказать, что фамилия его была Крымов. Как и писателя, что "Танкер "Дербент" написал. Герой Советского Союза, звезда нашего корпуса.
Я растерялась. По ошибке он на меня наскочил. На аэродроме своя рация, моя задача - поддерживать связь с командным пунктом. Опердежурный говорит: "Разрешай!" А сам звонить начал. Только я передала - опердежурный кричит, побелел весь: "Запрещай! Поле в воронках, пропадет!" Стучу запрет, а в телефонах как рявкнет: "Какого черта, с ума сошла! Без бензина!.." И снова разрешение дали. У меня лоб мокрый!..
Вечером девчата пришли с аэродрома, смеются: ругается Крымов. "Эта, говорит, психичка чуть не угробила.
Передайте: увижу - уши надеру. Если хорошенькая - поцелую".
На своего командира роты я и внимания тогда не обращала. Строгий, молчаливый, на одиннадцать лет старше, почти тридцать - старик. А я девчонка, да с фантазиями. Пусть уж, думаю, Крымов не уши дерет, а поцелует. Ночью легла и давай придумывать всякую чепуху. Вот, мол, мы поженились, кончилась война, мы прилетаем в Кузнецк, цветы, музыка, и под руку меня ведет знаменитый Крымов.
Со мной это и теперь бывает - заскоки. Чаще всего насчет квартиры. Выиграла я вроде по трехпроцентному займу десять тысяч. У меня одна облигация есть. Покупаю дом. С садом и верандой. Веранду я эту вижу во всех подробностях, лучше, чем сам дом. Просторная, заставленная цветами, полна гостей. Откуда-то музыка.
Смешно, верно?..
А закончилось совсем не смешно.
Через пять дней, перед самым концом моего дежурства, я его опять услыхала.
Всего четыре слова. С паузами.
"Ранен... Падаю... Страшно... Прощайте..."
Потом шорох и - тишина.
Сорвала телефон, кричу: "Крымов, Крымов!" А в глазах темно, словно по голове стукнули. И эти четыре слова, как искры. Мне их словно каленым железом в мозгу выжгло!..
Опомнилась - рядом опердежурный стоит, без фуражки. В руках мои телефоны держит, а у самого губы прыгают. Немолодой уже, из летчиков. И подает мне телефон. "Надо работать, девочка..."
Ушла я в тот день в лес, легла, в небо смотрю. И чувствую, что со мной что-то происходит. Не знаю, как тебе объяснить - что. Юность моя кончалась.
Не думай - никакой тут, конечно, любви не было. Я ж говорю: ни разу его не видела. На третий день после смерти только фотографию в газете увидела. Другое чтото... Поняла, что такое война, наверно. И жизнь. Поняла, как кровно мы, земляне, связаны друг с другом. И как больно, когда кто-то уходит... Нет, в общем об этом точно не расскажешь... В такие минуты вроде ни о чем не думаешь, а передумаешь много. Наново...
Потом кто-то идет. Подошел, сел рядом. Командир роты - Сашка мой. Тогда он старшим лейтенантом был. И ведь интересно - я даже не удивилась, что он пришел.
Хотя ни до этого, ни после этого никаких, кроме служебных, отношений не было. Покурил молча и так же молча ушел. А я присела и смотрю ему вслед. Вот, думаю, может, и этот уйдет. Как Крымов... И почему-то тогда только поняла, что относится он ко мне иначе, чем к другим девчатам. Хотя все они были потихоньку влюблены в него, а я - нет...
Вот, собственно, и все... За исключением того, что этот парень в сбитом на затылок шлемофоне и с крылатыми бровями стал мне сниться. И эти слова слышу!
"Падаю... Страшно... Прощайте".
Проснусь ночью и уснуть не могу. Утром все из рук валится...
...Лида умолкает.
Я молчу тоже. Молчим мы долго.
Сквозь листву деревьев мигает, переливается огнями ночной Киев. Откуда-то слева наносит свежий запах цветущей сирени: внизу, под балконом, кто-то останавливается - юношеский басок, серебристый девичий смех.
- Лида, а если снова война?
- Что?! - Лида вздрагивает. - Нет. Нет. Тысячу раз нет! Все, что угодно, только не это. Будь они все прокляты, кто помышляет о ней! Всех их - в дом умалишенных!.. Я не философ, я не умею мыслить иначе. О бренности всего живого, о временности. Я живу сейчас, отвечаю за своих детей. Ты пойми - дети!.. - Только что страстный и гневный, голос Лиды звучит жалобно, просительно: - За что - их?..
Лида хрустит пальцами, переводит неспокойное дыхание.
Согласный с каждым ее словом - сказанным и недосказанным, я молчу. Сам отец, я тоже знаю, как тяжело, невозможно смотреть в будущее, если оно видится в синем небе зловещим грибом атомного взрыва. Нам, сорокалетним, страшнее, чем молодым: в нашем возрасте родительские чувства сильнее иных; глядя на молодую девушку, чаще думаешь не о том - по-мужски, - как хороша она, а о том, что у тебя самого старшая дочь уже такая же... Понимаю я и слова Лиды о том, что она не умеет мыслить иначе. Это ведь только в минуту душевной усталости вдруг мелькнет и побледнеет, как ночь перед солнцем, равнодушная мысль о том, что не все ли равно, когда уйдешь с земли. Слишком мы - люди, слишком прочными кровными узами связаны со всем, что нам близко и дорого, - с жизнью, чтобы вот так, без боя, отказаться от нее!..
Негромко покашливая, на балкон выходит Саша.
- Наговорились? - спрашивает он, кажется, не дожидаясь ответа,. - Спит, мать, наше наследство.
Он легонько касается волос жены, Лида молча, словно прося защиты, прижимается к его широкой спокойной ладони.
ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА
ЭТОЙ ПОВЕСТИ
Поздний вечер, в открытое окно тянет легкой прохладой. Малиновый купол ночника бросает на стол четко очерченный круг света, посредине его - бланк с наклеепными телеграфными полосками. В телеграмме одно только слово "выезжай" и куча подписей: Васин, Русаков, Храмкова, Серегин...
Телеграмма все время отвлекает взгляд от листа бумаги, на котором я дописываю заключительные строки этой повести. Приехали, ждут!..
Жаль, что многих не удалось повидать, - их не будет на нашей встрече, и к моему глубокому сожалению, и в будущей книге, в нашей книге.
Не будет Миши Костенко, молчаливого тихого человека, о судьбе которого нам так ничего и не удалось узнать.
Весельчака и заводилы Бориса Кувыкина, дважды за войну попадавшего из-за своего горячего характера из офицеров в штрафники и теперь капитана первого ранга, находящегося где-то в дальнем плавании.
Раи Асафьевой, инженера-химика, уехавшей в командировку в Германскую Демократическую Республику.
(Увидев вышедшую на мой стук смуглолицую черноволосую девушку, в который раз обманувшись, я чуть было не закричал: "Рая!" - и вовремя удержался. Слишком уж тоненькие стрелки черных бровей, слишком блестящие глаза, слишком уж юна она для нашей Раи, повторив ее капля в каплю!)
В тишине беззвучно летят часы, голубеет восток. Скоро на вокзал. Отложив ручку, я думаю о нас, сорокалетних, и хорошее светлое чувство гордости наполняет сердце. В сущности, это очень немного - сорок лет! Это зрелый разум, умелые руки, это жаркие сердца. Эка, сколько нас на земле сорокалетних, и кто сочтет, кто измерит все то доброе, что вершим мы!
Долгого тебе пути, дорогое мое поколение!
Пенза
1961-1962