Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
Событие было такое. У них был танцевальный вечер. Ее сестра любила танцевать. На вечере этом в первый раз в их доме появился некто Якимов. Неотразимый молодой человек. Очень красивый, очень холодный, – он презирал женщин и, конечно, только женщинами и занимался.
Потому ли, что он был в первый раз в доме и хотел быть исключительно любезным, или из желания всех поразить – неизвестно, но он весь вечер не отходил от Саши и обращался с ней как с самой хорошенькой женщиной. Он танцевал только с ней, говорил ей комплименты, несколько небрежно, как вскользь, но тем ярче это выходило.
Рассказывает ей что-то и вдруг:
– Нет, нет, вы напрасно отодвинули ногу. Она у вас изумительно хороша по линиям.
Бедная Саша краснела, бледнела, задыхалась и смотрела на него через свои коровьи ресницы глазами безумными и дикими.
– Зачем вы живете здесь, вообще, в семье? – небрежно цедил он. – Если бы вы жили одна, я бы приходил к вам.
Сказал и сразу переменил разговор.
Этот вечер решил ее судьбу.
На другой же день она заявила отцу, что хочет жить одна. Отцу вообще все, что касалось его детей, было безразлично. Он согласился, и она наняла себе гарсоньерку и зажила новой странной жизнью.
Она ждала.
В ее комнате было красивое большое кресло. В этом кресле он будет сидеть. Рядом с креслом на лакированном столике драгоценная ваза со всегда свежими цветами.
Ликер. Кофе.
Она ждала.
Она никому не давала своего адреса – могут еще прийти, как раз когда будет он, и помешают.
Она написала ему:
«Адрес Александры Лютте: Бассейная 17».
Больше ничего. Она была очень дикая и совсем не знала, что нужно сделать, и всего боялась.
Она почти не уходила из дому. Вдруг он придет именно тогда, когда ее не будет.
Время шло. Настала зима.
Она стала зажигать по вечерам камин, садилась на ковер около кресла, медленно подымала левую руку, сгибая кисть, как голову лебедя, и тихо напевала.
Она все украшала свое жилище. Конечно, не для себя.
Купила граммофон. Может быть, ему нравится музыка?
Она выбирала самые красивые чулки и башмаки, и целыми часами смотрела на свои ноги, и тихо их гладила.
Он их хвалил.
Она все реже выходила из дому. Почти не ела.
И странное дело – ведь она никогда не попыталась узнать что-нибудь о своем герое.
Она ничего о нем не знала и считала точно лишним что-нибудь знать. Она просто ждала.
Дома о ней тоже как-то забыли. Сначала мальчики шутили:
– Надо пойти к Саше и спеть: «Ты пойди, моя коровушка, домой».
Между тем началась война.
Как-то потом, много времени спустя, выяснилось, что Якимов пошел на войну и был убит одним из первых.
А Саша ждала. Она ничего не знала, да и не могла знать. Она никого не видела и не читала газет.
Когда взломали дверь ее квартиры, она стояла на коленях перед креслом, и мертвое личико ее, исхудавшее и блаженно-счастливое, не напоминало ее, прежнюю. Левая рука, высоко поднятая, была согнута в кисти, как голова лебедя. Другой рукой она обнимала в кресле того, который не пришел.
На граммофоне лежала доигранная до конца пластинка. Григовский «Лебедь».
Все.
Без слов
– Эта кошка была пребезобразная, – начала свой рассказ милая дама.
Главное, расцветка. По фигуре – ничего себе. Кошка как кошка. Но вот расцветка подгуляла. По светлому фону черные пятна. Это, конечно, в кошачьей внешности встречается довольно часто, но дело в том, что у этой кошки, о которой идет речь, пятна были расположены, так сказать, с большим юмором. Под правым глазом черное полукольцо, как у пьяницы, которому подбили глаз кулаком. Другое пятно закрывало правое ухо и полглаза, словно лихо сдвинутая набекрень шапка. Над хвостом нечто вроде вензеля с сиянием. И главное – нашлепка на середине носа, которая как бы переламывала нос пополам – ну, словом, дальше идти некуда.
И вот эта кошка полюбила восторженной, жертвенной любовью. Полюбила она – меня.
Собственно говоря, я этого чувства не добивалась и не поддерживала, даже просила хозяйку этой кошки – «уберите вы ее, ради Бога, меня от нее тошнит».
Ничто не помогало.
Как только я приходила – моментально появлялась и кошка и не отходила от меня ни на шаг. Она терлась об мою ногу, выгибала спину, мурлыкала, лезла ко мне на колени и, так как я ее не хотела погладить, то она сама, поджав когти, хлопала меня по руке.
Все это еще можно было вынести. Но вот однажды сижу я у этой самой кошкиной хозяйки, и мне говорят:
– Смотрите, смотрите, она вам что-то несет.
Смотрю – идет эта уродина, идет довольно спокойно и торжественно, можно сказать – сознательно идет через всю комнату прямо ко мне и тащит что-то в зубах, вроде клубочка. Подошла, поднялась на задние лапы и положила мне на колени полудохлую мышь.
Что со мной было, я подробно рассказывать не стану. Скажу одно – я никогда не думала, что я умею так громко визжать.
Потом, конечно, рассказывала об этом событии, и рассказ мой вызывал умиление над трогательным поступком невинного зверя. Я охотно принимала участие в этом умилении. Не хотелось только повторения этого редкостного явления. И факт сам по себе довольно неаппетитный. Конечно, если смотреть глубоко, то увидишь, как темная звериная душа, полюбив, отдала все, что у нее есть на свете. Ведь ничего, ровно ничего, никакого имущества у этой корявой кошки не было. Все отдала.
Это, конечно, так. Это потрясает, и удивляет, и умиляет.
Но если втянуть на дело просто, без всякой глубины, то что получается? Получается, что поганая кошка положила мне на колени дохлую мышь. И от таких историй, как бы ни была чудесна их глубина, всякий, наверное, заранее наотрез откажется.
– А у меня тоже была любовная история в этом роде, – сказала приятельница милой дамы. – Но героиня этого романа не кошка, а чином пониже. Мышь. Меня полюбила мышь.
И было это дело вот как. Я когда-то много занималась музыкой. Жили мы тогда в нашем старом петербургском доме. Как сейчас помню – была ранняя весна, мутные северные сумерки. Я могла долго играть, не зажигая лампы. Разучивала я что-то сложное, кажется, Листа. И вот как-то, остановившись, слышу тихий шорох. Обернулась – мышка! Сидит тихо. Я стала играть дальше. Посмотрела – сидит. Даже подвинулась чуть-чуть ближе. И – представьте себе – каждый вечер, как я за рояль, так моя мышка вылезает и слушает. А иногда поднимет мордочку и чуть-чуть попищит – посвистит. Так мы с ней вместе исполняли Листа несколько недель.
Под конец она уже совсем со мной не стеснялась, подходила близко, садилась у самой ножки рояля. Одним словом – совсем свои люди, друзья-музыканты.
И вот как-то мышка пропала. Сколько-то времени ее не было.
Раз села я за рояль, взяла несколько аккордов прежде, чем развернула ноты, как вдруг слышу тихий-тихий писк. Оборачиваюсь и вижу картину. Вылезает из-за портьеры моя мышь, а за нею целая вереница крошечных, розовых, противных голых мышат, совсем новорожденных. А она ведет их за собой, оглядывается, потом так педагогично села и смотрит то на них, то на меня. Мне, значит, рекомендует – «вот они». А им показывает: «вот, дети, как нужно вести себя в концертах».
Мне, конечно, очень было жаль, но все же пришлось велеть лакею, чтобы утром разыскал под портьерой щель и забил ее. Сами понимаете – что мне было делать с целым мышиным выводком? Но все-таки это ведь очень мило, что она так доверчиво привела ко мне, к своему испытанному другу, своих прелестных деток. «Идемте, идемте, здесь интересная музыка, здесь мы отдохнем душой». А я забила щель! Но что поделаешь!
– И я знал в своей жизни такую бессловесную любовь дикого зверька, – сказал наш друг, старый доктор. – Не совсем зверька, но почти. Это был человечек, но такой примитивный, не сложнее вашей кошки, и голый, как ваши мышата, – ничего у него не было. Человечек этот был якут. Колай. Звали его Колай. Это, помнится, была такая история на севере нашего отечества. Кто-то из начальства, желая выслужиться, объявил, что не то триста, не то пятьсот человек якутов изъявили желание креститься, но чтобы непременно называться в честь Государя. Николаем. Не знаю, получило ли усердное начальство желаемую благодарность, но Николаев среди якутов появилось тогда много. Звались они между собою больше Колай, Колым, но все это были Николаи. А встречался я с ними в том полевом госпитале, которым заведовал во время войны. Их, уже не помню почему, пригнали в наши края рыть окопы. Вот из этих окопов они и попадали прямо к нам на койки, на солому, на подстилки, потому что цинга и тиф валили их сотнями.
Тяжелые это были пациенты. По-русски почти никто не говорил, докторов боялись, лекарства боялись, дотронуться до себя не позволяли. Да и наше положение было трудное. Медикаментов не хватало, за мясом приходилось гонять за двадцать верст пешком, потому что пробираться приходилось по колено в воде – так раскисли все болота кругом. Словом, кошмар.