Зинаида Гиппиус - Том 7. Мы и они
Узнав, что это не достопримечательность, а отель, приятель наш непременно захотел посетить его. Он же был, кстати, недоволен помещением.
Мы вошли во двор, через старые ворота. Двор был скромный, серый, с аркадами по стенам, как все монастырские дворы. Только налево была блестящая стеклянная дверь с золотой надписью «Bureau». Осмотревшись, мы увидали, что по всем стенам висят то карты, то объявления, то афиши, то правила, то список живущих. Из бюро вышел господин с толстой часовой цепочкой. Он очень дурно, но щеголяя, спросил нас по-французски, что нам угодно. Узнав, что мы хотели осмотреть отель, он как будто почувствовал гордость и радость, но тотчас же скрыл их и только сказал:
– Прошу Bat, пожалуйста. Это первоклассный отель. Мы можем осмотреть салоны и столовую, а также комнаты, которые не заняты. Потому что хотя отель еще не готов и далеко не готов – он уже полон. В неотделанные комнаты приезжают.
По сумеречным монастырским коридорам, привычным к степенной поступи святых отцов, по неосвещенным еще большим и маленьким салонам, убранным с кричащей американской роскошью, по каменным узким лестницам, – ходили мы за нашим провожатым.
Для осмотра второго этажа он передал нас какому-то совсем грубому сицилианцу. Сад только что устраивали, над обрывом еще не было террасы. Глубокие, тихие кельи, с маленькими оконцами вверху, были заставлены, завалены мебелью. На небольшом, сравнительно, пространстве стояли две гигантские кровати. Местом дорожили. Во втором этаже кельи были крошечные, низенькие и душные; там стояло по одной кровати, но так как эти кровати, верно, не походили на скромные, узенькие ложа монахов, то больше в келейку почти ничего и не вошло. Мы спросили цену пансиона – и отступили в ужасе: наверху – четырнадцать и пятнадцать франков в день, внизу – вдвое. Провожатый пожал плечами и улыбнулся:
– Вот, шесть комнат сейчас заказаны по телеграфу. Это первоклассный отель. Кухня образцовая.
Из сада чинный серый дом с рядами маленьких, не частых, сводчатых окон, казался не то нахмуренным, не то оскорбленным и опечаленным. Что с ним делают? Зазвенели электрические звонки, затопали гарсоны, под коридорными сводами англичанки щебечут, как птицы…
Нас провели в церковь. Ее еще не тронули. Сильно темнело, внутренность храма рассмотреть было трудно. Мрак словно поднимался из углов и застилал стены. Помню сакристию, места для монахов из темно-коричневого, кое-где источенного, дерева, тонкую и редкую резьбу… большие книги с мерцающими золотом заглавными рисунками… Исповедальня, тоже из дерева… Сероватый свет лился в узкие окна и гаснул каждое мгновенье.
Провожатый сказал нам, что теперь здесь по воскресеньям будут совершать молитвы англиканской церкви для пансионеров отеля – «English church». Но он, вероятно, ошибся или мы его не так поняли. Это было бы что-то воистину невозможное.
Спутник наш бежал прочь от нового отеля.
– Что ж, хотите переехать?
– Бог знает, что вы говорите! Какой ужас! И разве там будет жить говорящий не по-английски? Нет, это… для них, для англичан… Что я! Даже не для англичан, потому что для англичан Timeo, а для американцев, которые любят комфортабельно дорогие отели, особенно превращенные из давно бесполезных монастырей. Нет, Бог с ней, с Таорминой. Завтра же еду в Россию.
Мы не возражали и мирно отправились домой обедать.
Длинный стол был полон. Мы уже ко всем привыкли, всех знали по виду. На левом конце стола сидит благообразный, с короткой седой бородкой, английский священник. Он нездоров и кутается в черную пелерину. Рядом с ним – его жена, старушка с детским лицом. Англичанка, старая девица, с добрым, но кривым ртом, еще несколько безобидных туристов… И вдали, на другом конце стола, толстый норвежец со странными манерами. Он подскакивал, хихикал, разговаривал сам с собою или с хозяином, который предупредительно служил за столом сам. Англичане на него подозрительно косились.
Во время четвертого или пятого блюда пришли музыканты. Обычные музыканты с мандолинами и скрипками, с надоевшей Маргаритой и всем собранием неаполитанских песен. Впрочем, когда они споют эти песни и затем, сильно детонируя (их в Таормине только шесть или семь, все они самоучки, играют по слуху), проиграют попурри из многих опер, они принимаются за сицилианскую музыку, которая произвела на меня глубокое впечатление. Она совсем не похожа на мелодии южной Италии. В ней однообразие и тягучесть песен севера, серая, несказанная, необъяснимая грусть, тоска, почти скука… Та же (это мы узнали потом) как в сицилианской тарантелле, в этом монотонном танце, полном печали, болезненной страстности порою – и вечного однообразия.
Встали из-за стола, но не расходились, потому что музыканты еще продолжали. Они теперь перешли на куплеты. Старший, уже пожилой итальянец стоял в кругу подпевал и подплясывал, кривляясь. Это было скучно и противно. Норвежец грузно прохаживался по комнате, продолжая улыбаться и даже хихикать. Неожиданно он подошел к доброй криворотой англичанке и стал ей объяснять по-итальянски, что он знает четырнадцать языков и что вот только английского не знает, что он профессор, что Норвегия теперь самая важная и даже самая модная страна, и что будущее ее еще более блестящее, чем настоящее.
Испуганная до слез англичанка ускользнула. И толстый норвежец опять уже ходил по комнате, посмеиваясь про себя.
VМы переменили квартиру. И волей-неволей наш беспокойный приятель примирился с Таорминой еще на целый месяц. Случилось это следующим образом.
Мы шли вечером снизу, с моря, по шоссе. Солнце было еще высоко, Этна лиловела кусками, между высокими, рвущимися тучами, было не холодно и не жарко, – то особенное итальянское тепло, когда не замечаешь воздуха, потому что он в согласном отношении с теплотою крови.
Мы миновали и поворот в Мессину, и маленькую розовую виллу, полную левкоями, потом некрасивый и широкий, на открытом месте, дом какой-то загадочной иностранки, которая ездит в плетенке, закутанная серым вуалем, – и наконец пришли к хорошенькой вилле на самой скале, в полукилометре от города, где мы еще раньше заметили отдающееся помещение. Вилла, видимо, выросла недавно – и заслонила собою море от стоящего немного выше отеля Castello a mare[30]. Вся она была чистенькая, свеженькая, молоденькая и благоуханная, как тринадцатилетняя сицилианка.
– Посмотрим квартиру… Ведь это ничему не мешает?.. – предложили мы нашему спутнику.
Новенькая решетка весело скрипнула.
Вилла была четырехэтажная (в первом этаже, впрочем, были кладовые), но так как она вся стояла в скале, то в третий этаж не было лестницы, он со стороны шоссе лежал на земле, а в нижние этажи, на террасу, вела широкая белая лестница. Второй этаж отдавался.
Почти музыкальное соответствие красок, которыми были выкрашены стены, гравюры или фотографии лучших картин Дюрера, Бёклина, несколько мастерских, хотя неоконченных этюдов – тотчас же заставили нас догадаться, что хозяин – художник. Он был здесь сам, не молодой, небольшого роста, подвижной и болтливый. Он венгерец, но учился в Германии, живет в Сицилии уже больше десяти лет, ибо страдает астмой. Его дом – его любимейшее дитя; он сделал все сам, чуть не своими руками, даже без архитектора. Мы обратили внимание на рисунок углем, в одной из комнат внизу. Девочка, лет 12–13, одетая просто, с пучком цветов в опущенных руках, гладко причесанная. У нее склоненный, печальный профиль – той воздушной, нездешней красоты, которую отметили английские прерафаэлиты. Короткий нос, довольно большой, правильный рот с темными губами и длинные, не то грустные, не то бессмысленные глаза.
– Кто это делал? – невольно спросил один из моих спутников.
– Я делал, – словоохотливо пояснил наш хозяин. – Это наша девушка, моя бывшая модель. Она живет у меня с пятилетнего возраста. Теперь она не годится в модели, ей уже шестнадцать лет. А была очень красива!
Была! А теперь шестнадцать лет! Нам захотелось посмотреть эту отцветшую богиню.
У хозяина оказалась жена, молоденькая и эксцентричная немка. Она была сестрой небезызвестного художника, который провел в Таормине двенадцать лет и женат на сицилианке.
– Здесь так много художников-иностранцев?
– О, целые поселения! Нигде нет их столько, как в Таормине. Особенно немцев. Мой брат переехал теперь в Дрезден, но он постоянно возвращается и даже привозит с собою своих учеников.
Дело было покончено. Даже ворчливый наш приятель, обольщенный красотою дома, согласился взять с нами квартиру на месяц. Ему понравились картины. Особенно этюд женской головки, писанной масляными красками, – в его комнате; это был этюд «розового»: платок, завязанный сзади, открывающей уши, – розовый, свежая щека – розовая, шея под нею – розовая; и бледнеющие переходы розового цвета совсем различных оттенков – были удивительно хороши.