Петр Краснов - За чертополохом
— Христос воскресе!
Дрогнули какие-то струны в душе у Дятлова, ему показалось, что от стекла отделился написанный на стекле Христос и поплыл по воздуху. Резче стал запах ладана, роз и лилий, потянуло теплом от благостных картин, и стало казаться, что Кто-то незримый стоит тут, близко.
— Воистину воскресе! — колыхнулось шепотом по всему храму исторгнутое из старых грудей, которые так много испытали в прошлом, чье сердце в муках не знало молодости.
Старая, высокая, прямая женщина с большими, темными, прекрасными глазами, в глубокой синеве печали медленно подошла к старику в генеральских погонах с белым крестом на груди, и они трижды поцеловались. И по всему храму слышались умильные возгласы сквозь слезы произносимых слов: «Христос воскресе!», «Воистину воскресе!» А с хор трепетала молитва покровителю храбрых и носилась под куполами, как стая ликующих птиц:
— Святый Великомучениче Георгий, моли Бога о нас!.. Когда Клейст, Коренев, Дятлов, Эльза и мисс Креггс
выходили из храма, на улице был сумрачный день, и ветер мел по беломраморным ступеням, посыпанным песком, холодные ледяные струи блестящего снега.
Извозчики, раскатываясь санями на покатой мостовой, подавали к тротуару, и в них садились женщины в черном, с белыми узелками с кутьей, с зелеными венками вечно живущей елки. В воздухе пахло морозом, хвоей, благостно-мерно звучал наверху, в сером небе, колокол собора, и ему так же медленно и печально отвечал колокол Исаакия, и гудели откуда-то сзади колокола Казанского собора и всех церквей старого, встрепенувшегося Петербурга.
XVI
Третьего декабря, ровно в половине шестого, в комнату Клейста постучали. Вошел тот самый попыхач начальника разряда военных дел, который встречал его и Берендеева у Шуйского.
— Его высокопревосходительство начальник разряда военных дел тысяцкий воевода князь Шуйский послал меня проводить вас в Боярскую думу, — отрапортовал он, вытягиваясь.
Клейст был совершенно готов. Он был в новом, только что сшитом у ловкого петербургского портного «Доронина с сыновьями» на Невском проспекте, черном немецком сюртуке. Доронин отродясь такого платья не шил, но по старому образцу справился, приспособил пуговицы от старого сюртука, и теперь Клейст перед зеркалом оглядывал свою полную фигуру. И смешон же казался он самому себе в черном цилиндре, белой накрахмаленной манишке с белым галстуком, в воротничке на кнопочках, в жилете, в черных лакированных ботинках! «Нет, — думал он, — русская одежка, архалуки, кафтаны, зипуны, поддевки куда практичнее и красивее нашей черной безвкусной одежды. Какой молодец этот попыхач в зеленой поддевке поверх оранжевой шелковой рубахи, как просты его движения в ней, благородно подхвачена тонкая талия, и как красивы стройные ноги в узких шароварах и сафьяновых коричневых сапогах». Точно рыцарь русской белой зимы стоял перед ним. Белый, румяный, молодой… «А мы кичимся Западом, Европой! Они переняли от нас все умное и отметнули глупое. Они тянутся к земле и небу. Мы отошли от земли и забыли небо. Я не видал в этом государстве ни одной пишущей машинки и барышни над ней, с идиотским усердием выстукивающей никому не нужные копии совсем не нужных бумаг. У них часто вельможа сам пишет бумагу своеручно и даже копии не оставляет. А если нужна копия, ее или перебелит писарь, или пишут особым составом и тут же на множительном приборе снимут сколько угодно копий. У них зато блаженствуют дети, окруженные матерями, сестрами, тетями. Я почти не видел ресторанов. Их не тянет туда от семьи. За табльдот громадной гостиницы садятся двенадцать человек — все остальные кого-то имеют и обедают по родным и знакомым. Тут страсть пригласить и накормить». Клейста рвут на части. То Демидовы, то Берендеев, то начальник высшей школы, цветовод Бекешин зовут его пообедать. Два раза обедал у Шуйского. Коренев и Эльза живут на государственный счет в Школе живописи и ваяния. Мисс Креггс изучает церковную благотворительность и в отчаянии: все уже сделано, и американцам делать нечего. Никто не ночует на улице. Хожалые этого не позволяют, а при каждом участке есть приемный покой с отличными кроватями. Мисс Креггс сама пробовала нищенствовать и неизменно попадала или к какому-нибудь доброму человеку, или в участок. «Дикая страна, — говорила она Клейсту, — здесь совсем нет хулиганов и апашей, быть социалистом здесь позорно, и слово «подлец» здесь равносильно слову «пролетарий»! Анархистов и коммунистов и в заводе нет». «Были когда-то, — сказала мисс Креггс какая-то старушка, богаделенка, — да тех, почитай, всех поперевешали, а которые к немцам удрали…»
«Да, дикая страна, — думал Клейст. — Здесь великим постом торжественно предают анафеме былых разбойников и с ними Ленина, Троцкого, Сталина и всех коммунистов! А у нас это едва не правящая партия! Как доложу я все, что видел, в Германии, когда должен сказать, что это идеальное государство и что тут люди живут, наслаждаясь природой и красотой… Да, дикая, но какая прекрасная страна».
— Я готов, — сказал он, отрываясь от дум.
Он надел подаренную ему Берендеевым шубу на лисьем меху.
Прекрасная пара с пристяжной ожидала их. Они в пять минут промчались Невский и Морскую и влетели в крытый массивный подъезд большого сероватого здания. Попыхач провел Клейста в зал. Здесь с одной стороны висел в тяжелой раме портрет во весь рост государя императора, другую стену занимала великолепная картина художника Репина. Она изображала заседание Государственного совета в царствование императора Николая II. Множество портретов сановников того времени, в кафтанах черных и малиновых, шитых золотом, занимало всю картину, и зал точно отражался в ней. Теперь он был пуст. В правом углу был устроен иконостас, и перед иконами Софии и дочерей ее Веры, Надежды и Любови теплились лампадки. «Да, — подумал Клейст, которому все показывал и любезно объяснял попыхач, — русские любят эмблемы. София — Мудрость, и Вера, Надежда и Любовь — что, как не это, должно быть в думе людей, правящих государством? А у нас…» Он вспомнил партийные споры и тупость вождей крайних партий, вспомнил безбожие и часто намеренную хулу над Богом и над славным прошлым, вспомнил, как совсем недавно левые партии потребовали, чтобы были сняты памятники великого прошлого германского народа, как несколько раз покушались взорвать статую Победы, вспомнил отчаяние и ненависть, которые сквозили во всех речах независимых.
Он прошел к окну. Зимняя ночь уже лежала над городом густым пологом. Снег заглушал шаги и топот ног лошадей. На небольшой квадратной площади спиной к дворцу стоял темный памятник. Прекрасная лошадь скакала галопом, и на ней сидел всадник в каске с орлом и в кирасе… Рыцарь-всадник, и рыцарское было время, давшее России всю ее славу живого слова. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Гоголь…
В мягких туманах зимы стояла громада Исаакиевского собора, и звезды блистали, отражаясь в его золотых продолговатых куполах.
«Такой красоты зимы нигде нет, — подумал Клейст. — Как хорошо, как тихо!»
Двери направо распахнулись, и в них медленно стали входить бояре. Они были в высоких шапках, длинных тяжелых парчовых нарядах. Эти шапки показались смешными Клейсту, но вспомнил цилиндры свадеб и похорон, и насмешка исчезла с его лица. Вошли Ахлестышев и Шуйский в стальном бахтерце. Всех бояр насчитал Клейст десять. Только десять человек, вдумчивых специалистов своего дела, а не сотни говорунов решали судьбы государства. И были это все люди старые, за пятьдесят лет. Моложе других был человек, одетый в простой голубой кафтан, светлые шаровары и плотную низкую меховую шапку. Входя в зал, бояре снимали шайки и крестились на образа. Ахлестышев первый подошел к Клейсту и вместе с Шуйским представил его всем остальным боярам.
Боярин в голубом кафтане оказался воеводой разряда морских и воздушных дел Иваном Павловичем Макаровым, боярин в темно-синем, совсем простом кафтане и мягких сапогах был думный дьяк иноземных дел Александр Александрович Рахматов, он поговорил с Клейстом по-немецки, и Клейст удивился великолепному литературному языку Рахматова, боярин в длинном кафтане темно-зеленого цвета, расшитом серебром, был думный дьяк Государственной казны Митрофан Васильевич Кормаевский. Толстый, седобородый, краснорожий, с маленькими, заплывшими жиром глазками, похожий на католического монаха, как их рисуют старые немецкие мастера, был боярин Лапин — дьяк торговых дел и промыслов, дальше были бояре: наблюдавший за правосудием, разряда железных, каменных дорог и шляхов, народного уп равления, землеустройства, коневодства, скотоводства и правильной охоты.
Они стали полукругом около образов и перекидывались дружескими, ничего не значащими словами.
Часы на стене мелодично начали бить шесть, когда двери распахнулись и в них вошли государь и с ним патриарх.