Негатив. Портрет художника в траурной рамке - Лев Михайлович Тимофеев
Так и получилось: заявление было обнародовано, когда он уже сидел в Лефортове. А затянулось дело из-за того, что полтора месяца он под чужой фамилией пролежал с тяжелым переломом в Склифе — оказался «полностью изъят из оборота», как сообщала всем Лерка, приходившая к нему каждый день (впрочем, где он находится, она никому не говорила).
Он сломал ногу, убегая от ментов и неудачно спрыгнув с трехметровой высоты, после того, как, взобравшись на крышу какого-то не то гаража, не то сарая, совершенно по-хулигански запустил обломком кирпича в окно городского суда, где начался процесс по делу Крутобокова. Кирпич пробил двойную раму и влетел в зал судебных заседаний. «Бомба!» — крикнул кто-то, и все — охранники и гэбешники, изображавшие публику, — попадали на пол. Только Кузьма Крутобоков, глядя на эту картину со скамьи подсудимых, от души смеялся: он сразу увидел, что это всего только кирпич. (Был перерыв, и судей в зале не было, — они удалились в совещательную комнату…)
Охранники бросились искать злоумышленника, но не нашли: спрыгнув с крыши и сломав ногу, он затаился, замер в куче какого-то строительного мусора неподалеку, — даже не застонал ни разу, — и преследователи походили по пустырю с фонариками и удалились. Часа два спустя Закутарова почти уже без сознания нашли Лерка и Крутобоков-младший…
Рациональное объяснение этому дикому поступку Закутарова нельзя было найти ни тогда, ни сейчас. На крышу он взобрался, чтобы попытаться сделать снимок: может, что-то и удастся — телевиком сквозь освещенные окна. Ради этой затеи он слазил на антресоли у Эльве и достал свою камеру. (Кстати, лежа в куче мусора, теряя сознание от боли, он поймал себя на том, что думает не о пяти годах лагеря за злостное хулиганство, за оскорбление суда или за что-нибудь там еще и не о том, что начинает замерзать и скоро совсем одеревенеет, но больше всего боится потерять камеру: поймают — обязательно отберут, — и он с такой силой прижимал ее к животу — объективом к себе, что остался страшный кровоподтек, словно его били ногами: он увидел это, уже когда его мыли в больнице.)
Оказавшись на крыше гаража, он понял, что снять ничего не удастся: даже для очень чувствительной пленки света в окнах недостаточно. Между тем в трех больших окнах перед ним была вся панорага происходящего в суде. В заседании был перерыв. В левом в своей комнате курил мужик-судья и две тетки-заседатели за столом пили чай. В правом — черная масса гэбешников, заполнивших зал: они пришли сюда как на работу, видимо, заранее знали программу и теперь пользовались случаем перекусить — распаковали газетные свертки с бутербродами, достали термосы.
В среднем окне за деревянным барьерчиком видна была скамья подсудимых — и там сидел веселый Кузьма Крутобоков… Закутаров потом много раз объяснял, что целился в судей, но промахнулся и попал в среднее окно, в зал заседаний. Но нет, промахнуться-то было невозможно, окна огромные. Кирпич был конечно же адресован именно Крутобокову — как послание. Как жест ненависти или как жест поддержки — этого Закутаров никогда и сам не мог понять, а уж тем более кому-нибудь объяснить… Он знал только одно: это он, Закутаров, должен был сейчас сидеть там, на скамье подсудимых. Бодрячок Крутобоков, сам того не зная, невольно вклинился в его судьбу. В судьбу журнала. В судьбу великих идей. В судьбу страны. Может быть, в судьбу человечества…
Теперь, когда Закутаров оглядывается на прожитые пятьдесят лет, ему иногда кажется, что две силы — темная и светлая — постоянно и с переменным успехом вели между собой борьбу за то, как распорядиться его судьбой. И важным инструментом в этой борьбе, — не всегда понятно, на чьей стороне, — был КГБ. По крайней мере, по временам люди с Лубянки относились к Закутарову как-то особенно бережно.
Конечно же, через какое-то время всей Москве стало известно, кто во время суда над Крутобоковым бросил кирпич в окно. Конечно же, никаких особых трудностей найти Закутарова даже под чужой фамилией в палате института Склифасовского не составляло (достаточно было проследить Леркины маршруты). Тем более легко было найти его, когда еще на костылях он переехал в Леркину однокомнатную квартирку на Юго-Западе… Конечно же, уже тогда запросто можно было взять его, организовать пару «свидетелей», впаять срок по хулиганке и отправить в самый отмороженный лагерь, откуда он вышел бы инвалидом или не вышел бы никогда… Но ничего этого не случилось. Может, он был кому-то и для чего-то нужен. Но кому? И для чего? Этого он сам никогда не знал. И до сих пор не знает.
По делу «Мостов» его арестовали только третьим. После Крутобокова взяли Бегемотика-Струнского. Бегемотик хоть и прочно увяз в семейной жизни с парикмахершей и даже успел за три года сделать ей троих детей, но почему-то был по-прежнему прописан в Черноморске. Туда его и повезли судить. И революционер Бегемотик опять показал, что к борьбе-то как раз и не готов. Он заявил, что искренне сожалеет о своей многолетней деятельности, наносящей ущерб советскому общественному и государственному строю. Но человек он, мол, работящий и готов трудом искупить свою вину перед народом. Учитывая, что он многодетный отец (у парикмахерши был еще ребенок от первого брака), ему дали сколько-то там условно…
Двумя первыми арестами дело «Мостов» было окончательно девальвировано. Был ли в этом точный расчет КГБ, или так само собой получилось — кто ж знает. Но когда в конце концов арестовали Закутарова, ему после всех этих событий вставать в позу, упираться рогами, произносить пафосные речи было бы просто глупо… И он если и не «выпрыгнул из биографии», то по крайней мере шаг в сторону сделал: в последнем слове сказал, что считает себя