Негатив. Портрет художника в траурной рамке - Лев Михайлович Тимофеев
Это было письмо-исповедь…
Как-то поздно вечером, плотно задернув шторы и зачем-то повернув ключ в двери своей комнаты, Евсей Клавир сидел перед старенькой «Спидолой» и, как и тысячи советских граждан, искал в эфире хоть какой-нибудь из «голосов». Ему повезло: он наткнулся на знакомый сладко-вкрадчивый голос сотрудницы «Свободы» Ирины Каневской (всех дикторов и обозревателей он прекрасно знал и по голосам, и по именам). Глушилка завывала совсем рядом с кошачьим голосом Каневской, — словно они звучали из одной и той же студии, — но слова можно было расслышать.
Читалась статья о диссидентах. Автор, явный противник коммунистического режима, вместе с тем считал, что диссидентская оппозиция недостаточно конструктивна: мало бороться за права человека, нужно предложить властям сдержанную, не слишком конфронтационную, рациональную политическую программу. Не такую, абстрактно гуманистическую, «мечтательную», какую предлагает академик Сахаров, а исходящую из конкретной общественной и политической реальности. Может быть, даже программу внутрипартийного преобразования в духе «еврокоммунизма»… Вообще нужно не столько «бодаться» с властями, сколько наводить мосты через пропасть, отделяющую демократическое движение не только от власти, но и от общества…
Как умно! Евсей готов был подписаться под каждым услышанным словом. Постоянный слушатель «голосов», он подумал, что это мог написать Чалидзе или Рой Медведев. И вдруг: «Мы читали распространенную в самиздате статью Олега Закутарова…» И далее подробности: о том, что молодому талантливому ученому-историку, с блеском окончившему университет, по прямому указанию КГБ отказано в выдаче диплома, и что-то еще, и еще…
Клавир думал, что он умрет прямо тут перед приемником: грудь сжала нестерпимая боль, он задыхался. Только после таблетки нитроглицерина стало легче. Жена в очередной раз была в больнице, Эльза стучала на машинке и на стук в дверь не реагировала, и Евсею некому было рассказать о потрясении. Его сын Олег, на которого он давно махнул рукой, стал известным диссидентом, крупным мыслителем, подающим надежды ученым. Разговаривая сам с собой, Евсей долго ходил по комнате, выходил в коридор, заходил на кухню и снова возвращался к себе.
Наутро он решился: позвонил на телеграф и дал сыну телеграмму «до востребования» с просьбой срочно позвонить. Он понимал, что Олег теперь наверняка «под колпаком» и что телеграмма будет прочитана «где надо» и предстоящий телефонный разговор будет прослушан, но смелость сына, вступившего в конфронтацию с властью («Так им, мальчик, так!»), о чем сам Евсей, несмотря на свою партийную лояльность, всегда втайне мечтал («Плюнуть бы им всем в рожу»), теперь и его самого вдруг настолько освободила от вечного унизительного страха, что он готов был если и не умереть на баррикадах, то по крайней мере открыто говорить с собственным ребенком — и пусть слушают!..
Нет, ни в телеграмме, ни в предстоящем телефонном разговоре невозможно было высказать все, что распирало Евсея, и он, проведя бессонную ночь, сел писать большое письмо, где среди прочего как раз и рассказал сыну о своем восхищении его смелостью, о страхе, в каком прожил жизнь, и в конце концов о своем одиноком хождении по квартире после того, как прослушал статью сына: «Я ходил по квартире, как по своей прожитой жизни, и видел только пыльную мебель, вспученный местами паркет, потрескавшуюся штукатурку высоко на потолке… Под утро, когда замолчала наконец Эльзина машинка и когда начало светать, я увидел, что окна давным-давно не мыты… Не дай тебе Бог на старости лет не иметь рядом человека, с кем бы ты мог поделиться горем или радостью», — писал он. Слово «Бог» он, может быть, впервые в жизни написал с большой буквы.
После отчаянно смелого поступка, каким была телеграмма сыну-диссиденту (снова пришлось принимать нитроглицерин, и левая рука онемела, и левый глаз потом весь день дергался от нервного тика), решимости к противостоянию властям у Евсея поубавилось, и письмо сыну — свою исповедь на пятнадцати страницах мелким, хоть и четким почерком («рукописный текст на пятнадцати страницах, исполненный синим красителем, начинающийся словами: «Дорогой сын, тебя удивит…» — и кончающийся словами: «… жизнь прожил, а поле не перешел. Твой отец» — так будет описан потом этот документ в протоколе изъятия при обыске) — отправить побоялся.
Закутаров так и не позвонил отцу: он редко ходил на почтамт и телеграмму получил только уже вместе с той, что сообщала о его смерти. Письмо же Евсея в конверте с каллиграфически написанным адресом он, приехав с Москву, нашел под статуэткой сурового Наполеона. Стоя тут же у стола, он прочитал, сложил, убрал письмо обратно в конверт и сунул назад под бронзового Наполеончика, словно Евсею предстояло еще вернуться и все-таки отправить конверт по почте. Никаких особо теплых чувств к отцу исповедь не возбудила. Жалко, конечно, что старик так поздно начал что-то понимать. Впрочем, начал ли? Может, всего только эмоциональный всплеск. Папочка вообще был человеком эмоциональным, и Закутаров хорошо помнил синие жилы у него на лбу, когда он орал на сына, отказавшегося взять благородную фамилию Клавир… Впрочем, у каждого своя судьба, и о чем тут особенно сожалеть? Все в руках Божьих — с какой буквы ты ни писал бы это слово…
13
Все в руках Божьих, но человек обязан действовать, а не лежать на диване… Спасти «Мосты» — по крайней мере спасти свою особенную позицию в демократическом движении — можно было только одним способом: так же публично, широковещательно, как до сих пор происходило все, что было связано с журналом, редакция должна объявить о приостановке издания. И Закутаров набросал проект соответствующего заявления, которое назвалось «Мы были, мы есть, мы будем»: «При всем уважении к профессии правозащитника (очень важная профессия в нашей стране) мы заняты совсем другим, но не менее важным делом. Мы не диссиденты, мы журналисты, готовые выполнять свойственную этой профессии роль посредника между властью и обществом. Мы взяли на себя эту миссию добровольно и исполняли ее, сколько могли. Результат работы — восемь томов выпущенного