Константин Станюкович - Равнодушные
При всем желании поговорить с сыном, Ордынцев как-то не находил темы и несколько стеснялся этим.
Но Алексей сам постарался занимать отца и проговорил:
— Читал о смерти Бориса Александровича?
— Читал…
— Вот глупая смерть! Тебе известны причины?
— Известны.
— Признаться, я считал покойника умнее. А то стреляться из-за такой глупости — не понимаю!
Этот спокойно-уверенный тон сына начинал раздражать Ордынцева.
— Ты, конечно, и вообще не понимаешь самоубийства? — спросил он, стараясь быть сдержанным.
— Не понимаю, хотя и допускаю, что каждый волен располагать своей жизнью, как ему заблагорассудится… А ты разве одобряешь самоубийства?
— Бывают случаи, когда вполне одобряю! — возбужденно воскликнул Ордынцев.
Сын стал занимать отца, перейдя осторожно на другую тему, сожалея, что коснулся первой. Он никак не рассчитывал встретить в отце защитника самоубийства.
И он, чтоб занять отца, стал рассказывать — и, по обыкновению, ясно, точно и красиво, — о новом, интересном открытии в химии.
— А с кем Ольга поехала в концерт? — прервал на половине рассказа Ордынцев.
— С мамой и с Уздечкиным, — ответил Алексей, несколько удивленный вопросом и тем, что его перебивают.
И он докончил рассказ, значительно сократив его.
Наступило молчание.
— Ты знаком со Скурагиным… студентом на математическом факультете? — вдруг спросил Ордынцев.
— Нет, не знаком… Видел его и слышал о нем.
— Жаль, что незнаком…
— А разве так интересно?..
— Очень… Интересней нового открытия в химии! — иронически промолвил Ордынцев.
Алексей слегка пожал плечами.
А Ордынцев, видимо раздражаясь, продолжал:
— А о голоде слышал?
— Читал.
— И что же?..
— Ничего… Известные следствия известных бытовых условий.
— Равнодушен к этому вопросу?..
— Почти…
— И находишь, вероятно, что помогать не следует?
— Нахожу… И имею основания находить… Но так как чужие мнения тебя раздражают, то я лучше уйду… Прощай!
— Прощай! — холодно сказал Ордынцев.
И в догонку крикнул:
— Попроси Ольгу зайти ко мне на днях…
— Когда именно… Утром или вечером?
— Вечером завтра…
И когда сын ушел, Ордынцев шепнул:
— О, что за определенный молодой человек!
И в ту же минуту сорвался с места и побежал в прихожую.
Алексей одевал пальто.
— Не сердись, Алеша… Ты не виноват, что такой… Не виноват! Прости меня! Пойми, что мне больно твое равнодушие к общественным вопросам.
И Ордынцев с глазами, полными слез, обнял сына.
— Я ни в чем не обвиняю тебя, папа… Нам не нужно только говорить о том, что тебя раздражает. Вот и все… У тебя нервы взвинчены… Прощай, и на меня не сердись за то, что я не такой, каким ты бы хотел меня видеть!..
И он ушел, не выказав никакой ласки к отцу. Снисходительная нотка звучала в его словах — и только.
Ордынцев прошел в свой кабинет и принялся за газету. Шура, грустная, сидела в своей комнате и, не понимая истинных причин раздражения отца, считала его виноватым.
— Папочка, да за что ты прогнал Алешу? — спросила она, прибежав через несколько минут к отцу, встревоженная и негодующая.
— Он сам ушел…
— Но ты сердился на него… Ты показывал свою нелюбовь… За что же ты его не любишь?.. Отчего ты никогда не поговоришь с ним ласково. Не скажешь, что он неправ…
Отец слушал заступницу и вдруг обнял ее и взволнованно проговорил:
— Он не виноват, деточка, и я извинялся… Но его не убедить… Он… законченный! — тоскливо прибавил он.
— Что значит: законченный?
— Безнадежный! Он останется таким же сухим, себялюбивым и равнодушным ко всему, что не касается его собственной особы.
— Так зачем ты… ты не учил его, что таким быть нехорошо?..
— Милая! Мне некогда было смотреть за вами… Но я виноват… Знаю это и все-таки раздражаюсь… Такой, как Алеша, — не один… Алеша умен и даровит… и от этого другим будет хуже… Он заставит страдать более слабых… Его будут ненавидеть…
— Почему? — испуганно спросила Шурочка.
— Потому, девочка, что у него сердце нет, нет доброты и жалости к людям. А без этого нет настоящего человека. Ум без человечности светит, но не греет!.. Расскажи я Алексею, при каких условиях получил вчера прибавку жалованья, он назовет меня дураком… Ты помнишь тогда, когда я рассказал, что заступился за Андреева, как Алексей основательно доказывал, что я был неправ?..
— Помню… Помню, папочка… И не забуду этого дня…
— А я ведь надеялся, что Алеша меня поймет, порадует своим сочувствием, а между тем одна только ты… О Шура!.. Ты не понимаешь еще, голубка, как больно ошибиться в близких… Конечно, сам виноват… Но, милая! Хотя бы по крайней мере не лгали… А то вдруг узнаешь…
Ордынцев остановился вовремя.
Бледная и испуганная, смотрела Шура своими большими скорбными глазами на отца, и губы ее вздрагивали.
— Кто же лгал, папа? — кинула вдруг в упор Шура,
Ордынцев молчал.
— Кого же ты обвиняешь, папочка? — настойчиво повторила девочка.
Ордынцев смущенно смотрел на Шуру. Она ждала ответа. Надо же что-нибудь ответить.
И отец ответил:
— Нет… нет… я не виню. Это вырвалось в минуту раздражения… Ни Алексей, ни Ольга, ни Сережа не лживы… Нет, нет… И ты не волнуйся, девочка…
— А мама?.. Мама? — прошептала девочка. И голос ее дрогнул.
— И мама не лгала… Бог с тобой!.. Мы с ней ссорились, это правда… И я был часто неправ…
— То-то! — облегченно вздохнула девочка.
И после паузы сказала:
— Я и тебя люблю и маму люблю…
— Конечно, маму нужно любить!
Ордынцев говорил это, а между тем думал, что было бы лучше, если б Шура не любила такую мать.
И оттого, что Шура любит мать, он с большей ненавистью относился теперь к бывшей жене.
— Я ведь сегодня на целый день к нашим?
— Конечно. Иди к ним… Как раз к завтраку попадешь… Иди, милая.
— А ты останешься один… И опять будешь грустить?
— И я скоро уйду… И грустный не буду… Вот разве на панихиде…
И Ордынцев, прощаясь с Шурой, снова уверил ее, что мрачное настроение прошло, осмотрел, так ли она одета, и просил поцеловать за него сестру и братьев.
— И ты позови их на елку! — прибавил он.
Глава двадцать первая
IВ ожидании объяснения с любимой женщиной, силу обаяния которой Никодимцев едва ли сознавал, он переживал томительно-жуткое состояние, подобное тому, какое испытывает подсудимый в ожидании приговора. И чем ближе подходил час встречи, тем нетерпеливее и мучительнее было это ожидание и тем более он сомневался в том, в чем несколько времени тому назад почти был уверен.
Весь охваченный лишь одной мыслью — мыслью о том, любит и может ли его полюбить Инна, или только питает к нему дружеские чувства, и выйдет ли за него замуж, или откажет, Никодимцев так запутался в своих противоречивых предположениях, что наконец не мог больше об этом думать и никак не мог решить, благоприятная ли для него записка Инны Николаевны, или нет.
Теперь он думал лишь об одном, желал только одного — чтобы как можно скорей решилась его участь, какова бы она ни была. Только бы не оставаться в неизвестности.
Тогда по крайней мере он не будет знать безумного беспокойства последнего времени. Он уедет и в новой, все-таки имеющей какой-нибудь смысл деятельности постарается побороть свое чувство и забыть эту женщину, ворвавшуюся в его жизнь, выбившую его из прежней колеи и овладевшую им с такой властностью, возможности которой над собой он и не подозревал.
Но как только Никодимцев начинал думать, что он не увидит этого милого лица, краше которого, ему казалось, и быть не может, — этих больших серых ласковых глаз, чарующей улыбки, изящной гибкой фигуры, красивых маленьких рук с длинными и тонкими пальцами, — когда он думал, что не будет восхищаться чуткостью ее ума и сердца, найдя в ней родственную себе душу, — он чувствовал себя бесконечно несчастным, одиноким и жалким.
Без Инны жизнь, казалось, теряла смысл. Веру в свое дело он потерял. Что же он будет теперь делать? Во имя чего жить?
Наконец Никодимцев не выдержал этой пытки ожидания. Он торопливо оделся и в три часа поехал к Козельским.
И дорогой, и когда Никодимцев поднимался по устланной ковром лестнице, он бессознательно шептал одни и те же два слова: «Надо покончить», подразумевая, что надо объясниться.
И только когда он позвонил и увидел перед собою отворившего ему двери слугу, он овладел собой и спросил:
— Принимают?
Лакей доложил, что дома только одна молодая барыня.
Это известие, вместо того чтобы обрадовать Никодимцева, напротив, на мгновение смутило его,