Борис Зайцев - Земная печаль
Все эти размышления правильны, и все они — отголоски прежней жизни и прежнего человека во мне. В конце я решил так: пусть, что будет, то будет. В мае я отказываюсь у патрона, мы едем в Прованс и Италию, а оттуда я — в Россию. Пускай меня арестуют и сажают в тюрьму, я отбуду наказание и поступлю туда, куда склонится мое сердце; в сектанты ли, в анархисты, или просто в незаметные одинокие люди, великое преимущество которых: свобода от всех и от всего.
Так оно и вышло. Перед отъездом я зашел к Анете. Меня встретила красивая дама французского вида — и в первый момент будто не узнала меня. Потом в лице у ней что‑то дрогнуло, но она быстро овладела собой, и мы разговаривали как добрые знакомые; она, глядя на меня и расспрашивая о планах, вид имела серьезный и соболезнующий: видимо, я казался слегка «тронутым». Я же улыбался. Мне казалось, что с этим синдикалистом Анета обрела, наконец, себя, и дальнейшая ее жизнь представлялась такой ясной, прочной и приятной. О, несомненно, и квартира, и порядок здесь бесконечно выше, чем у нас, — впереди всему этому предстоит еще расти. Анета будет верной женой, хозяйкой, синдикалисткой и доброй матерью; хотя возможно — синдикалистского ребенка сейчас у ней и не будет. Он появится года через три, когда позволят обстоятельства.
Теперь все мои дела, все, что привязывало к старой жизни, было кончено. Скоро пепелище мое зарастет новой травой, новые люди будут окружать мою дочь и изгладят воспоминание о каком‑то отце, русском. Во всем своя сила, свой закон.
Когда через два дня мы выезжали утром из Парижа, было солнечно, блистательная весна. За городом развернулись поля, тонувшие в свете, и в окно пахнуло ветром, ширью; я смотрел на болтавших в нашем отделении солдат и торговок, на этот веселый и крепкий простой народ, который теперь будет мне ближе, — чувство простора и радости наполнило меня. Точно мир раздвинулся и я вдохнул его истинный аромат. Стараясь сделать это незаметно, я открыл маленькое Евангелие на одном из любимых мест: «ибо тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят его». Нашел ли его я? Этого я не мог сказать, но мне кажется, что, во всяком случае, я поступил правильно, предприняв мой исход — сколь бы он ни казался странным и нелепым Анете, патрону и другим. Что же будет дальше — увидим; что Бог пошлет.
ГРЕХ[145]
I
Мне исполнилось девятнадцать, когда я попал официантом в кафе «Ориенталь». Я был здоров, горяч, службу свою ненавидел; да и трудно мне было любить ее: все‑таки я учился кое–чему в детстве, пока жив был отец и мы не бедствовали, — и мог бы заняться чем получше, да уж так вышло, что с тринадцати лет должен был зарабатывать, проходить через огонь и воду.
Заведение наше было не совсем обыкновенное — американского рода. На хорах — небольшой оркестр. У прилавка, где по вечерам крепкие напитки продают, стулья высокие, и называлось это по–иностранному бар, а проще говоря, на этих стульях молодые люди по ночам через соломинки тянули пьяные составы: шеррикоблер, дринк локомотив и другие.
С двенадцати ночи — а торговали до четырех — все уж пьяны. Девиц обнимают, ругаются. Два раза в неделю скандалы обязательно, протоколы, выводим.
Ну и публика ж у нас была! И карманники, и коты, супники, и еще особенные — надушены, подкрашены, как женщины.
Мне, конечно, очень было противно служить среди этой сволочи — но что поделать, надо чем‑нибудь существовать. А разбогатеть трудно. Правда, один случай представлялся, в нашем же вертепе, но какой!
Ходил к нам пожилой господин, кажется, известный в Москве человек, и стал ко мне все присматриваться. Я замечаю, — он странно как‑то на меня глядит, но хорошенько в толк взять не могу. На чай дает сверх меры, даже товарищам неловко показывать. И вот однажды спрашивает меня: не хочу ли к нему в камердинеры поступить? (Господин очень приличный, я даже удивлялся, зачем он к нам ходит.)
Жалованье, говорит, сто рублей в месяц. Я опять не понял, а рассказал официантам нашим — меня на смех подняли. Врешь, мол, где это видано, чтобы лакею сто целковых платили? А один был, Осип Андреевич, старый, опытный человек, он меня отвел в сторонку и, пенсне свое сняв, говорит: «Он, Николай, тебя для особенных надобностей нанимает. Человек он богатый, развращенный, можешь и больше заработать, только подумай, прежде чем к нему поступать». У меня глаза и раскрылись. Так я обозлился, что совсем перестал этому господину заказы подавать; он скоро от нас и вовсе куда‑то пропал.
Я же около этого времени познакомился ближе с кассиршей нашей, Ольгой Ивановной. И сказать короче — сошелся с ней.
Эта Ольга Ивановна была девушка маленькая, востренькая и ловкая. Могла и веселой быть, и нежной, и злой. Всего верней — холодный она была человек, и очень ей хотелось — больше, чем мне, — в люди выбиться. Почему со мной именно сошлась? Этого точно не знаю. Может, чем‑то я ей особенно нравился, — очень она была сластолюбива. Трудно мне говорить о нашей любви, потому, настоящей любви между нами и не было.
Когда одни оставались и разговор заходил, всегда почти на деньги съезжали: как кто зарабатывает, да сколько. Любила она в газетах читать отдел преступлений всяких, мошенничеств. Меня тоже это стало занимать. Помню, я раз ей сказал, что мне богатый барин службу у себя предлагал, и какую службу. Она на меня поглядела, ротик свой маленький сердечком сложила и говорит:
— Зачем же ты отказался?
Я обозлился.
— Да ты понимаешь, в чем дело‑то?
Она опять гримаску делает, что, мол, дураку долго рассказывать.
— Если бы ты умный был, так не сто, а сколько б захотел взял. Не стал бы платить, ты бы пригрозил.
Вот она что надумала! Холодная была женщина. Чтоб я вымогательством занялся! Так. Нет, это для нас неподходяще.
Умные люди, бывало она говорит, себе хорошую жизнь стараются устроить. А мы с тобой здесь только молодость нашу губим.
Оно отчасти верно.
Пробовали мы на бегах играть, жучок один знакомый был, в кофейню ходил: не повезло.
Поутру, когда мало еще посетителей, раскроет Ольга Ивановна газету, даже побледнеет от волнения.
— В Лодзи кассир пятьдесят тысяч хапнул, и за границу скрылся!
А я отвечаю, и самого это волнует:
— Поймают небось.
Она на меня посмотрит, губки свои скривит, отложит газету.
— Его, может быть, и не поймают.
Пожалуй, и от газет, да и случай представился, только раз она мне говорит:
— Мне надоело тут сдачу считать. Меня тетушка Анфиса Семеновна на другое место определяет, я там лучше здешнего заработаю.
Я удивился, что вдруг за место, да и об Анфисе Семеновне мнение имел дурное — вредная была старуха, вроде сводни, и, по словам Ольги Ивановны самой же, — она ее еще с детских лет продавать пыталась. (Да и пыталась ли только?)
Ольга Ивановна все же от нас ушла, и я один остался в вертепе. Сначала мы видались кое–где, по дешевеньким номерам, а потом, когда она обжилась, я стал к ней ходить под видом бедного родственника. Да очень и притворяться нам не приходилось, — никто за нами не следил.
Ольга Ивановна была вроде лектрисы, или сиделки при больном старике, известнейщем и богатейшем адвокате. Дом его около Кудрина был, на Садовой, особняк с садом. У Ольги Ивановны отдельная комнатка. Кроме нее жил старый лакей, кухарка да две горничных. Ольга Ивановна сильно переменилась, как сюда попала. По–другому стала одеваться, причесываться, совсем обратилась в скромную барышню. И держала себя иначе. Посмотришь на нее — невинность, подумаешь, и трудно себе представить, как она сластолюбива была.
Попривыкнув к дому, мы осмелели так, что я ночевать у ней оставался, и хоть большую часть ночи она сидела со стариком (фамилия его была Фаддеев, он не спал по ночам), — но забегала и ко мне, и если б Фаддеев знал об этом, вряд ли был бы рад.
Надо сказать, многим дурным обязан я Ольге Ивановне: все, что во мне было скверного, она распаляла без устали. И до того иногда доводила — до ярости какой‑то, а ей это как раз и нравилось. Целуешь ее, укусить хочется, или руками так в горло вцепиться, чтобы в судорогах забилась. Даже сам я в себе этого боялся.
Робким я никогда не был, а тут стал развязней, дерзче, голову как‑то поднял, и все ее слова, что деньги, там, самое первое, и все на них можно купить, — это я быстро перенял, и служба меня день ото дня больше досадовала. Мне на бегах играть хотелось, ходить в штатском, в котелке, с женщинами иметь дело и самому по кофейням сидеть, а не то чтобы в них прислуживать.
Скоро так почти что и вышло: в нашем заведении со мной случилась история.
Как и раньше говорил, стал я последнее время дерзче. Так‑то говоря, наша жизнь официантская не из легких. Не то что у нас, айв первом в Москве ресторане случаи бывали, что метрдотель человеку в посудной в физиономию заезжал. У нас тоже обращение было грубое, на ты, и прежде я это сносил, а теперь сделалось труднее. А тут к нам распорядитель новый, за пустяк всякий штрафует, орет, сил никаких нету. Терпели мы, терпели, и решили с Сенькой Аносовым — тоже малый был молодой и горячий — пакость ему подложить.