Пёсья матерь - Павлос Матесис
Когда народный комитет начал арест предателей для публичного поношения, мадам Ксирудис спустила своих дочерей в подвал и спрятала каждую в сосуде с маслом, только головы едва-едва виднелись. Потом она накрыла сосуды дырявой овчиной, чтобы ее девочки не задохнулись, и подвязала овчину веревками. И вот так она спасла своих детей от позора: когда за ними пришли – весь дом вверх дном перевернули, но найти девушек так и не смогли, и грузовик уехал от их дома ни с чем. А там, в машине, уже сидела моя мать и еще несколько женщин – начали они с простолюдинок. А вечером мадам Ксирудис спускалась в подвал и поила дочерей водой через воронку.
Дочери Ксирудис просидели в этих сосудах три дня и три ночи. О том, что случилось с маслом, мне даже и говорить тошно. Но как бы там ни было, на публичное поношение их не выволокли. А что до масла, позднее их безумный старик-отец продал его нашему войску, да еще и подарил где-то сто окк продовольственному партизанскому управлению (экий подлец!). Только подумай теперь, что там с этим маслом ели наши ребята, ладно, спокойно, в конце концов, никто еще не умирал от нечистой еды, что бы там ни говорили ученые.
Это нам позднее рассказала их служанка Виктория; она растрезвонила об этом, потому что они ее били. Виктория тоже водилась с итальянцами: ее хозяйки с офицерами, а она с конюхами. И как только в «Подветренном уголке» высадились англичане, Виктория собрала свои вещи в один мешок, встала в десять утра перед домом своих хозяев и начала поносить их на чем свет стоит: предатели, рогоносцы! Тогда она рассказала и про сосуды, и что ее заставляли есть еду, приготовленную на масле с мочой (о других рассказанных ею непристойностях я промолчу − совсем противно!). И потом она пошла пешком к «Подветренному уголку», уж не знаю, как ей пришло в голову, что освобождение равнозначно сватовству и что англичане посадят ее на свой корабль и увезут на родину сыграть свадьбу.
Виктория три дня ночевала на набережной в «Подветренном уголке»; куда она ходила по нужде, ума не приложу. Она пела песню «Долог путь до Типперери»[55]. Разочаровавшись и в англичанах, она снова вернулась пешком в Бастион и, колотя себя в грудь, кричала: союзники – предатели! В конце концов, вмешалась тетушка Андриана и отправила ее обратно в родную деревню на грузовике, битком набитом неостриженными баранами, и с тех пор я больше ничего не слышала о Виктории.
Все поутихло, мадам Ксирудис тоже повесила английский флаг и прогнала с работы мою мать: мне очень жаль, Асимина, но ты предательница, сказала она ей. А ее проститутки-дочери теперь водились с англичанами; к счастью, их старик-отец уже умер и не выкрикивал непристойности в адрес союзников.
Я не держала зла на дочерей Ксирудис: когда я представляла себе, что они три дня провели в масле, всю мою обиду как рукой снимало. А между тем и в других домах начали говорить моей матери, что больше в ее услугах не нуждаются, потому что итальянцев теперь осудили и восславляли союзников и свободу. Так что я была вынуждена совсем бросить вечернюю школу, чтобы как-то сводить концы с концами, теперь, когда моя мать не работала.
Однажды вечером я вернулась домой и вижу: стол накрыт и рядом с тарелкой талоны на еду Сотириса, нашего старшего. Их туда положила мать. Теперь талоны на еду были лишь воспоминанием, больше пайки не выдавали, паек только для порабощенных народов, а мы теперь были свободны и в первых рядах среди победителей.
На другой вечер мы сели за стол, и мать выставила четыре тарелки: четвертую на место Сотириса. Она положила ему еду и рядом хлеб. Мы переглянулись с Фанисом, но я ничего не сказала. Да и с кем мне это обсуждать? Мать все так же молчала, как рыба, Фанис страдал из-за сломанной руки, с соседками говорить об этом я не хотела – главой семьи стала я.
Эта история с тарелкой Сотириса тянулась где-то двадцать дней, и теперь мать выставляла ему еще и стул. Это продолжалось до тех пор, пока однажды вечером, прежде чем мы сели есть, я не поднялась, не взяла тарелку и не вывалила все содержимое в раковину; вот так роскошь, скажешь ты, но я считала это транжирство просто необходимым. Я вымыла тарелку и поставила ее на сушилку, после ужина наш Фанис все смотрел на мать и, словно невзначай, сказал: Сотирис уже, может, сейчас в Афинах. И вышел на улицу играть.
Это был первый намек с его стороны, что нам нужно уехать из этого дома.
С крышей тоже было сплошное мучение. В одном углу черепица совсем продырявилась, нас немного задел миномет, и мы поняли это, только когда начались первые дожди. Пришел Тасос, брат Андрианы, с лестницей, забрался, накрыл испорченную черепицу парусиной для изюма и закрепил по углам камнями: починил на славу, теперь крыша почти не протекала.
Помимо дыры в крыше, я хотела уехать в Афины из-за Фаниса. Его называли «ребенком немой» или «Фанис, сын шлюхи». Не со зла. За ним это закрепилось как фамилия, как, например, мы говорим Венера Милосская. Наш мальчик вырос – у этого плута выросли первые волосы – а он чах из-за своей руки. Он делал вид, что ему все равно, и улыбался. Но если выходил из себя из-за насмешек и пытался затеять с кем-то драку, его всегда побеждали и бросали на землю.
К тому же я думала, что в Афинах мою мать посмотрят и другие врачи, – может быть, столичные ученые смогли бы вернуть ей голос. Эта моя мечта не осуществилась – и в столице не смогли найти способ ее вылечить.
Мы должны были принять решение, крыша снова протекала, а тетушка Андриана все подначивала меня: ты была рождена для театра, думаешь, Котопули[56] красивее тебя? Я дам тебе все необходимые рекомендации для трупп, и ты посмотришь всю Грецию, говорила она.
Между тем господин Маноларос, желаю ему счастья и долгих лет, взял Фаниса к себе в дом. Он приобрел имение на одном из островов Эгейского моря. Позднее