Сергей Юрьенен - Фашист пролетел
Мама неумело показывает большой палец.
Видимо, искренне: кофе в золоченых чашечках и даже вынесена пепельница, та самая, которую Алёна в промежутках ставила себе на живот, и впадина столь выпукло ваяла роскошный монс венерис.
Но, зная мать, тревожно то, что много в ней окурков. За это время из доверчивой курильщицы немало можно было выпытать...
Когда он входит, Алёна принимает надменный вид, что, к счастью, выявляет еще и обожаемый им хрупкий сбой на линии хрящика. Отец белорус, мать украинка, старший брат сидит - откуда это лицо, при виде которого он думает о Вене, а после папу бросили на Будапешт, когда ей было только пять. Осунулась так, что втертым гримом не скрыть. Затяжка втягивает щеки, обозначает высокие скулы. Накрашенные тушью ресницы подрагивают, будто сейчас смигнет. Но смотрит Алёна не мигая. Пистолетными зрачками невероятной своей сетчатки, которая меняет выпуклую студенистость с зеленого на голубой, но так неуловимо, что словесный портрет под силу только маринисту, хотя когда-нибудь он просто посадит ее напротив, а сам за машинку Ideal.
По непонятной причине глаза отчуждены.
- Я думала, меня здесь ждут...
- Ты даже не знаешь, как.
- Где же ты был?
- Примерно там же, где и ты. Вас отпустили раньше срока?
- Они отпустят... Сорвалась! К тебе сбежала. Ты не рад?
- Что же вы даже не поцелуетесь? - говорит мама, которую он обнаруживает у себя за спиной...
Он бросает взгляд на губы, которые выдувают сизый дым.
- Еще успеем.
Он торопится, зная по количеству окурком, что она и так уже выдала себя с головой - иначе чем объяснить эту улыбку торжества? Прикусив зубную щетку, он намыливает голову. Запальчивая нервность голоса, который доносится с кухни, меняет угол эрекции, которую он, оскальзываясь, то и дело выводит из-под болезненного душа.
Он натягивает белые трусы, когда заглядывает мама:
- Отец играет в преферанс, а я могу уйти.
Он отворачивается, размещая, щелкает резинкой.
- Зачем?
- А как же...
- Мы уйдем.
- На ночь глядя? В дождь?
Заднее сиденье в множественных порезах и заштопано по-разному, но преимущественно редкими стежками, которые говорят не столько о наплевательстве, сколько об отчаянии.
Она отвязывает пояс, расстегивает свой новый черный плащ. Зная, что сегодня их больше не наденет, стаскивает трусы без заботы о соприкосновении с каблуками, оставляет их в руке, которой берется за поручень, глядя во все глаза на явление, а после только исподлобья, потому что голову откинуть некуда. Правой ногой она упирается в перекрестье никелированных поручней, оно выпуклое, туфля соскальзывает. Хорошо. Он придерживает левую, которая стоит над ним, можно сказать, готически - такие чувства он испытывает, когда, притершись бородой к нейлону, взглядывает вверх и вдоль - к сверкающему шпилю оттянутого носка. Дождь заливает окружающие стекла, и все сияет в свете газовых ламп и отражается в ее глазах. Она подставляет трусы, но потом устремляется ртом. Вынести он не может, вырывает...
- Твой вкус!
- Перекури.
- Он же хочет еще?
- Подождет.
- Нет, я потом...
И закидывает руки за спинку сиденья. Спинка проминается под напором его кулаков. Между ними голову ей мотает - выпуклые веки подведены, ресницы накрашены. Рот приоткрыт. Вдруг вместе с трусами брюки выпадают из-под пальто на ботинки. Задница чувствует холод троллейбуса. Есть риск, что накроют тепленькими, но, к счастью, припускает ливень, а потом по крыше внезапно начинает колотить, наверное, это град, ниспосланный разбомбить последние сторожевые центры - точно! Теперь перед ним заднее стекло, он видит, как по проезжей части бьют ледяные яйца. Хорошо! И чем хуже, тем лучше!
В полете взвивается жидкий жемчуг.
Носовой платок под пальто, в боковом кармане пиджака. Развернув, недоверчиво нюхает. Так и есть, мать опять надушила украдкой... "Не дыши говорит. - Прикоснусь к тебе "Красной Москвой"..." Утирает ей щеку. И ногу. Нейлон начинает искриться влажным блеском.
И туфлю тоже.
Снова по крыше дождь.
- Хорошо тебе было?
- Нет слов... - К чему, если наглядно все и так. - А тебе?
Если верить, всегда ей хорошо - когда она с ним. Она начинает рассказывать про картофельную эпопею, давая затянуться в сильных местах.
- Сволочи, - резюмирует он. - Как тебе моя мама?
- Понравилась. Только она такие вопросы задает, что...
- Про семью?
- Про все. Про Вену, про Будапешт. Знаю ли, как предохраняться, почему выбрала французский, знаю ли, что значит французский поцелуй...
- Про брата ей сказала?
- Про кого? Нет... Только про сестренку.
Вдруг он замечает широкие темные окна в здании за стеной через улицу. Радиозавод.
- Ли Харви Освальд здесь работал.
- Кто?
- Один американец...
Ей уже смешно:
- Который засунул палец?
- В общем, да. Только в такую жопу, что не отпустила. Втянула с головой... - Еще одна "БТ", окурок которой она придавливает на деревянной решетке пола. - А жил на вашей улице, - заканчивает он.
Пора. Они встают. Он засучивает рукава пальто и, сводя руки, как фокусник, пробивает пальцами резину, внедряет в щель. Но двери, которые он перед этим развел одним движением, наружу не разжимаются. Его охватывает паника, которую он подавляет, мысленно произнося: "Клаустрофобия". Напрягая грудные мышцы, он прилагает усилия. Но дверцы как спаяло. Разбирает смех:
- Похоже, я резко ослабел.
- С чего бы?
- В том-то и дело...
Поднимается по ступенькам, берется за поручни, бросает себя каблуками в стекло. Как бронированное. Может быть, лучше лобовое? Из кабины?
- Чего-нибудь тяжелое, - озирается он по пустым сиденьям.
- По-моему, входили мы с передней.
- Разве?
Он срывается. Гремят каблуки.
Передняя разжимается. Он выглядывает - направо, налево. Никого.
Спустившись по ступенькам, она подныривает под руку, соскакивает на бордюр, перешагивает проволоку ограждения, хрустит на газоне тающим градом, а на тротуаре раскрывает зонт.
Он смотрит на нее, удерживая дверцы. Плащ ей великоват. В нем она похожа на девушку из "Шербургских зонтиков".
Потом они смотрят из-под зонта на свой обливаемый ливнем троллейбус, внешне не отличимый от всех других, сложивших до утра свои электрические рога.
Мама сидит на кухне, рядом "Медицинская энциклопедия".
- Ты ей понравилась.
- Она мне тоже. Бедняжка...
Коварные переходы неизменно застают врасплох:
- Почему бедняжка?
- Лечиться надо. А то будет, как Надежда Константиновна.
- Кто?
- Крупская. Супруга Ленина. У нее тоже базедка была.
- Что за базедка?
На хер?
- Базедова болезнь. Отсюда и глазищи эти. А также повышенный интерес...
- К чему?
- Сам знаешь.
- Меня это как-то не пугает.
- А зря. Высосут из тебя весь интеллект, и ничего ты в жизни не добьёшься...
- Ленин добился.
Она вздыхает и, опираясь на спинку стула, слезает на пол. На всякий случай он отстраняется.
- Жаль мне тебя, сыночек. Спокойной тебе ночи...
Энциклопедия остается на столе.
На обложке змея с раздвоенным языком обвивает чашу познания.
Он отводит глаза от книги. Потом вздыхает, разворачивает к себе и открывает.
Так. Усиленная функция щитовидной железы, избыточно выделяющей в кровь гормоны - тироксин и трийодтиронин... до того незаметная, становится видимой и ясно проступает на поверхности шеи... сердцебиение, пучеглазие, желудочно-кишечные расстройства, похудание, потливость, дрожание пальцев вытянутых рук, бессонница, повышенная нервно-психическая возбудимость...
Горло перехватывает. Он скрещивает на страницах руки, утыкается лбом.
Квартира спит.
Мудрая змея добилась противоположного эффекта. Рыдает он самозабвенно, но бесшумно.
* * *
Отходя от кассы, они стоят в ожидании перед спинами едоков, которые торопятся перед работой заправиться порцией сосисок с пивом. Подносов им не хватило, бутылку он сунув в карман пальто, а металлические судки держит за отвороты сонными, бесчувственными пальцами. Она роняет стакан, но мойка с раздаточной грохочут так, что никто не оглядывается, и она отфутболивает осколки под низкий радиатор. С витрин "Сосисочной" еще не стерли праздничное оформление, только изнутри эти красные слова "Слава Великому Октябрю", эти красные цифры "49" перевернуты, и на мгновение кажется, что он еще не проснулся, пребывая в превратном мире, где пишут наоборот, а любовные свиданья назначают спозаранку.
Места у стоячего столика освобождаются, их судки с лязганьем сдвигают по мрамору оставленную грязную посуду. Первым делом он наливает себе пива, и шум после стакана теряет болезненную остроту, а этот невыносимый свет перестает резать глаза.
- Налей мне.
Он берется за бутылку со вздутым пузырем:
- Не уснешь на лекциях?
Она выпивает залпом, после чего вынимает из кармана и дает ему квадратик папиросной бумаги, во много раз сложенный лист, который насквозь пробит свинцовыми знаками препинания. Копия Приказа по институту...