Олесь Бенюх - Похищение мечты
Вот он, улыбаясь, нагнулся. Быстро говорит что-то маленького росточка мальчугану. Раздает автографы. рассказывает что-то смешное. Через минуту ребячья аудитория ревет от восторга. Неру задорно выкрикивает слова старинной считалочки. И первый бежит прятаться за портьеру. Посадил себе на плечи крохотную девчушку и поскакал. И вдруг мягко повалился на ковер. Увлек за собой ребят - куча-мала. И вот он уже выстраивает их для игры в чехарду. Выпихивает в центр холла сопротивляющихся, хохочущих Маяка и Шанкара...
Поздней ночью, перед сном, премьер долго просматривает свежие вырезки из газет. только что полученные письма и телеграммы. Важные докладные записки. Срочные мидовские депеши из-за рубежа. несколько раз внимательно перечитывает в "Индепендент Геральд" письмо читателя о Старом городе.
Наконец, бумаги падают на ковер. Мысли убегают в туман забытья. Последнее, что он расплывчато видит, это недоуменное лиц Шанкара, стоящего на четвереньках. Прихлопнув его по заду, совсем по-мальчишески, через него прыгает Маяк. Шанкар вскакивает и кричит: - А теперь во что будем играть?
- В прятки, - отвечает Маяк. - Всю жизнь - в прятки...
Глава тринадцатая ИСПОВЕДЬ ДЖЕРРИ В БАПТИСТСКОЙ ЦЕРКВИ В САН-ФРАНЦИСКО 5 НОЯБРЯ 196... ГОДА "...
В первую же неделю после окончания колледжа я решил посетить свой родной Мемфис. Зачем? Не знаю. бесцельно бродил я по городу, в котором прошли мои детство и отрочество. Ничто здесь не было мне мило. Напротив, город навевал на меня лишь печальные воспоминания. Здесь потерял я вначале мать, а потом отца. Мать умерла от грудной жабы. Отец, средней руки фабрикант, разорился. Фабрику пустили с молотка, а отец в один прекрасный день исчез из города, бросив меня и старшую сестру Шарон на произвол судьбы. Особенно возмущались его исчезновением две тетки, сестры матери. "Мерзавец", - это было самое мягкое определение в длинном ряду подобных, выданных отцу тетками. Они жили в далеком как самый крайний край земли Сакраменто, куда мы и переехали вскоре с сестрой.
Там доживал свои дни их двоюродный брат Теодор. Он был проповедник и, должен признаться, именно дяде Тэдди я обязан тем, что Господь поселился в душе моей. Частенько я набрасывал на плечи черный плащ дяди и начинал читать проповеди о добре и зле, о любви и терпении, имитируя дядин голос, манеры, используя его слова и целые выражения. Моим постоянным слушателем была Шарон. В такие минуты она никогда не хихикала, не вертелась, сидела тихо, иногда даже плакала. Однажды дядя Тэдди случайно услышал мою проповедь. "Клянусь Иисусом Христом, неплохо, Джерри, - воскликнул он. - Ты прирожденный проповедник. Ты должен, ты просто обязан пойти по моим стопам, да благословит тебя Бог!" Шарон хлопала в ладоши. Меня распирало от гордости. Еще бы, в неполных четырнадцать лет я уже мог бы кормить и себя и сестру.
Но ведь было же детство, а вместе с ним какие-то свои радости, веселые заботы, захватывающие дух приключения. Увы, ничего не удержалось в памяти. Дом, в котором когда-то прошло столько лет моей жизни, даже он не взволновал моей души, не вызвал тех чувств, которые, казалось бы, один вид его должен был в ней всколыхнуть.
Я отправился на старое кладбище. Надгробный камень над могилой моей матушки, черный полированный гранит, мерцал серыми прожилками. надпись потускнела, но читалась без труда.
"Где-то похоронен мой беглый папаша", - равнодушно констатировал я, сидя на невысокой скамеечке вблизи надгробья. Через две могилы от маминой я прочитал на невысокой серой каменной плите: "Здесь покоится прах достопочтенного Эмайджи Клея, верного слуги Господа нашего Иисуса Христа и добрейшего хозяина Малькольма Парсела". Бедный Эмайджа Клей! Он был в нашем доме и дворецким, и поваром, и слугой, простым слугой - на все случаи жизни. Нужно было колоть и пилить дрова - Эмайджа был тут как тут. Нужно было отвезти меня и сестру в школу, Эмайджа садился за руль нашего семейного форда. Он убирал двор и красил крышу, стриг газон и поливал цветы, ездил за продуктами и отвозил телеграммы на почту. Зимними вечерами, когда за окном выл и стонал ветер и в окна хлестал косой дождь, когда мама и папа уезжали к кому-нибудь в гости, мы любили, забравшись на кровать Эмайджи, слушать его бесконечные легенды и рассказы о старом Юге. Нас приводили в умиление рассказанные в деталях патриархальные идиллии о нежном братстве белых и черных, хозяев и слуг. В некоторых историях негры совершали чудеса героизма, сражались против северян, этих проклятых янки, за старый добрый рай бескрайних плантаций и уютных хижин. Иногда Эмайджа пел древние, как сам мир, негритянские песни. Ему помогали в этом его жена, маленькая, кругленькая, седенькая Эмили и взрослая дочь, высокая и статная Лиз. Иногда подобные прозаико-музыкальные концерты продолжались далеко за полночь. Расслышав сквозь порывы ветра шум мотора подъехавшего форда, Эмайджа и Анна хватали нас с сестрой на руки, относили в наши спальни.
Мне было лет пятнадцать, когда однажды зимой Эмайджа простудился и слег. Приехал наш семейный доктор, милый и добрый Энтони Амброуз. Диагноз его был неутешительным: двустороннее воспаление легких. Уход и питание не помогали, Эмайджа медленно угасал. Родители в то время уехали куда-то на Север на три недели. Спасти беднягу могло только новое лекарство, дорогое и редкое в те времена. Мать оставила мне это лекарство. Его как раз хватило бы на то, чтобы вылечить одного человека. Я долго боролся с собой, мне хотелось спасти бедного негра. Но ведь лекарства хватило бы лишь на одного. А что если бы заболел воспалением легких я? Или сестра? Так лекарство и осталось нетронутым. Оно лежало в верхнем ящике тумбочки у моей постели и о нем никто не знал, кроме меня и мамы. Ни я, ни сестра, к счастью, не заболели. Эмайджа умер, как раз к приезду родителей. По их настоянию, его вопреки всем правилам и традициям - похоронили на нашем фамильном кладбище.
Негры, мужчины и женщины, плакали в своих печальных песнях, провожая своего черного брата в их черный рай. Эмили и Лиз словно окаменели от горя. Мне тоже было жаль старого Эмайджу.
Но что я мог поделать? Разве я имел право рисковать жизнью сестры или своей?
Этот жестокий выбор - ты или другой - преследовал меня всю жизнь, как рок. Какие радостные, беспочвенные, вдохновенные дни провел я в колледже! Все предметы давались мне легко.
То, на что другие тратили дни и ночи упорных зубрений, я усваивал на лету из лекций. Мне везло в спорте. Тренеры считали меня одним из самых незаурядных футболистов тех дней. Когда до окончания колледжа оставалось два-три месяца, я всерьез задумался о будущей работе. Из всех студентов нашего выпуска лишь трое - Мериам, Стив и я - учились по стипендии штата.
Это означало, что мы должны были отработать свою стипендию в течение нескольких лет там, где нам укажут власти штата. Случайно, не помню уж как именно, я узнал о том, что на троих стипендиатов имелось лишь одно действительно стоящее место.
Что было делать? Червь сомнения точил мою душу. Я знал, что Мериам является ярой троцкисткой. Правда, в те годы ее группа действовала нелегально. Но я-то знал, что Мериам - активистка, "боевик", как ее называли в их организации, фанатично преданная идеям Леона Бронштейна. Я ведь и сам одно время увлекался троцкизмом, хотя и не до такой степени, чтобы стать членом организации. Стив был помешан на Бакунине. Им были проштудированы все работы вождя анархизма. И хотя он сам и члены его группы вряд ли могли бы четко сформулировать различие между платформами Бакунина и Кропоткина, вражда между бакунинцами и кропоткинцами в колледже не утихала ни на день. В личной библиотеке Стива имелись многие книги,в которых так или иначе действовали анархисты. За рабочим столом на стене его комнаты красовалась тельняшка. "Настоящая русская тельняшка, - гордо объяснял он каждому, кто навещал его дома. Дань уважения великим анархистским традициям российского флота". И анархизм меня в свое время привлекал. Но не настолько, чтобы очертя голову воевать за идеи анархистского "парадиза".
Меж тем, "охота на ведьм" была в полном разгаре. Профессора, ученые с мировым именем, изгонялись со своих кафедр только за то, что когда-то имели легкомысленную неосмотрительность процитировать Маркса, упомянуть о Ленине. Толпами исключались студенты, которых администрация колледжа или университета имела хоть малейшее основание заподозрить в инакомыслии. Изгнать "красную заразу" отовсюду было элементарным долгом гражданина и патриота. Кто не знал в нашем колледже "угрюмого Дуайта"? Преподаватель гражданской самообороны, он был всевидящим и всеслышашим оком ФБР. Все его сторонились, за глаза ругали цензурно и нецензурно, ненавидели, презирали.
В глаза, однако, льстили. Угодничали. Заискивали.
За день до приезда комиссии штата, которая должна была выбрать из нас троих одного, "угрюмый Дуайт" беседовал - я это точно знаю! - с Мериам, со Стивом и со мной. Уж не ведаю, что они наговорили ему про меня, только встретил он меня холодно, даже зло. Впрочем, может быть, это была его обычная манера, я с ним лично общался в первый и последний раз. "Что ж, молодой человек, решили ниспровергнуть законные власти, не так ли?". Я попытался было возразить. "Бросьте, - резко оборвал меня он. - Мне все известно: и ваши анархистские фантазии и ваши троцкистские утопии". Я продолжал настаивать на том, что вполне избавился как от одного, так и от другого. "Выходит, ваши политические убеждения вроде коклюша?". Я скромно заметил, что это были не убеждения, а увлечения и что я излечился от обоих недугов даже легче, чем ребенок преодолевает коклюш. "Как это у Вас все гладенько получается, - саркастически заметил "угрюмый Дуайт". - Все переболели и все превратились в стопроцентных патриотов. А?" Я ответил, что, к сожалению, это произошло далеко не со всеми. "Ну-ка, ну-ка, будьте хоть раз в жизни откровенны, - потребовал "угрюмый Дуайт".