Николай Гарин-Михайловский - Гимназисты (Семейная хроника - 2)
- Учитель математики мне сказал.
Учитель математики! Да, в его взгляде был этот ответ. Учитель математики с ним говорил, - они стояли где-нибудь на площадке купальни, говорил, как с равным, а на него этот учитель едва взглянул, и если при этом он еще слышал его слова... И восьмой класс...
Шишко повернул назад, опрокинулся на спину и, лениво, беспечно, упираясь ногами в воду, поплыл к лестнице: счастливый, беспечный Шишко! Есть на свете и счастье и доля, не у него, Карташева, только! Господи, неужели же еще два года этой прозы и тоски гимназической? Этого обязательного сознания своего мальчишества?
Карташев далеко уплыл в открытое море, и какой-то точкой мелькала его фигура в блеске солнца и моря.
Он спохватился, что его ждет Корнева, и быстро поплыл назад. Его все давила какая-то неволя. "В чем мне неволя? - старался разобраться он. - Вот в этот момент я свободный человек. Эх, хорошо, если бы вдруг судорога схватила: пошел бы на дно ключом и сладко уснул". Карташев мысленно измерил глубину под собой, ярко представил картину последнего мгновения и быстрее, без мысли поплыл к берегу.
Когда он подплыл к лестнице, Шишко, уже одетый в легкий франтоватый костюм, уходил, снисходительным, даже ласковым голосом крикнув ему:
- Прощайте.
- Прощайте, - ответил ему Карташев таким тоном, что Шишко остановился, подождал, пока Карташев поднялся, и протянул ему руку.
- Прощайте, - приветливо повторили они оба, и Карташев, торопливо обтираясь в своем темном и сыром номере, думал: "Хороший человек Шишко".
- Что значит "нашел"? - настойчиво повторила Корнева, выходя из купальни и обращаясь к ожидавшему ее Карташеву.
С мокрыми еще волосами, в барежевом платье, сквозь которое слегка сквозили ее белоснежные плечи и руки, Корнева была ослепительно свежа. Так свежа, что Карташев не мог без какой-то особенной боли смотреть в ее влажные, блестящие такой же свежестью глаза.
Корнева чувствовала свою власть над Карташевым, испытывала удовольствие сознания, жажду определения пределов этой власти и настойчиво повторяла, идя с ним:
- Я хочу знать, что значит "нашел"... нечего, нечего отвиливать: говорите прямо и сейчас... Карташев...
- Откуда я знаю...
- Карташев... я хочу... слышите? не хотите?
- Я не знаю...
- Вы не хотите сделать мне приятное?
- Все, что хотите... хотите, головой вниз брошусь?
Карташев показал вниз, по откосу бульварной лестницы.
- Противный! Не хочу с вами говорить... Голубчик Карташев... скажите...
- Хотите, головой вниз брошусь?
- Уходите...
- Ну, откуда же я знаю?..
- Не знаете? Честное слово?
- Не знаю, - избегая взгляда, уклоняясь от честного слова, говорил Карташев.
А Корнева все властнее смотрела на него, не сводя своих разгоревшихся глаз и обжигала его, повторяя:
- Противный, противный, противный.
Карташев точно хмелел под ее взглядом. Какая-то горячая волна, огонь какой-то вырывался изнутри, охватывал и жег. Было хорошо, глаза глубже проникали в ее глаза, хотелось еще лучшего до безумия, до боли, до крика.
Карташев вдруг стремительно сжал свою прокушенную руку и мучительно сморщился от боли.
- Что с вами?
Он натянуто, сконфуженно улыбнулся.
- У вас такое лицо было... я боюсь вас.
- Не бойтесь, - угрюмо вздохнул Карташев, - дураков никто не боится.
- Дураков?
- Вот таких дураков, как я.
- Я ничего не понимаю.
- Если бы вы хоть что-нибудь поняли, - только бы меня и видели...
Он сделал неопределенное движение рукой.
- Какой вы странный...
- Иногда мне хочется самого себя по зубам... по зубам.
- Да за что?
- Да вот так... за то, что я тряпка, дрянь, трус...
- Да что с вами?
- Меня отец всегда называл тряпкой... Я кончу тем, что пойду в монахи.
Корнева удивленно посмотрела на него.
- Слушайте, Карташев, это какой-то пункт помешательства всей вашей семьи...
Карташев вспыхнул и покраснел.
- Если бы я пошел в монахи, меня бы на третий день оттуда выгнали... Глупости все это, - кончу вот гимназию, удеру, только и видели меня... Я не люблю... Я никого не люблю... Все здесь нехорошо, нехорошо...
В голосе его задрожали слезы, и он огорченно замолчал. Корнева, удивленная, притихшая, шла и смотрела на него.
- Я никогда вас таким откровенным не видала... У вас у всех в семье есть какая-то гордость... даже вы вот нараспашку, а всегда молчите... а все-таки я всегда догадывалась, что у вас, наверно, не все так хорошо, как кажется.
Карташев нерешительно смотрел перед собой: ему было неприятно от своей откровенности и хотелось продолжать.
- Вы читали Гулливера, когда его лилипуты привязали за каждый волос? Вот и мне кажется, что я так привязан. Покамест лежишь спокойно - не больно, а только поворотишься как-нибудь...
Карташев сдвинул брови, - на верху бульварной лестницы он разглядел фигуру поджидавшего его брата Сережи.
- Ну, знаете, я думаю, Аглаида Васильевна не лилипут.
Карташев, поравнявшийся в это время с Сережей, не отвечая, подошел к брату.
Сережа приподнялся и на ухо тихо сказал:
- Мама тебя зовет.
- Где мама? - спросил тоже тихо старший брат.
- Там, в боковой аллее.
- Хорошо, - громко ответил Карташев и, подходя к Корневой, озабоченно проговорил:
- Сегодня мне надо с матерью по делам.
- Обедать у нас, значит, не будете?
- Нет, - с сожалением ответил Карташев и, подумав, прибавил: - Я уж под вечер, может быть... вместе пойдем к нам.
- Куда ж вы?
- Мать тут... у одних знакомых.
- Прощайте.
Карташеву послышалось обидное сожаление к нему, и, недовольный еще больше собой за свою болтовню, скрепя сердце, сконфуженный, он зашагал в обратную сторону от того места, где сидела мать. Только когда Корнева скрылась за углом и не могла больше его видеть, он повернул назад и пошел к группе в боковой аллее, состоявшей из матери и сестер. Он шел, чувствуя и какую-то вину перед матерью, чувствуя и какое-то раздражение; шел неудовлетворенный и в то же время усиленно работал над собой, гнал все мысли и старался принять спокойный, равнодушный вид.
XVIII
Берендя все лето провел в городе. Он стоически переносил утомительную духоту города и, высокий, лучезарный в своих длинных волосах, с подгибающимися коленками, с уставленным в пространство взглядом своих желтовато-коричневых глаз, в самую жару ежедневно отправлялся на урок в противоположную часть города. Он точно не замечал палящих лучей, раскаленной улицы и, занятый высшими соображениями, шагал, никогда не справляясь с теневой стороной: таким пустякам места не было в том мире, где витали его мысли. Если иногда прозаично в разгаре своего полета он наталкивался вдруг то на ручную тачку торговки, то на вертлявого еврейчика в своем упрощенном костюме: штаны, жилетка с хвостиком сзади от рубахи, то говорил при этом свое обычное "о, черт возьми!", а если вдогонку ему неслось "долговязый", "желтоглазый", то он прибавлял только шагу и, когда ругань стихала, опять уносился в свой мир.
Как истый философ, Берендя старался проникнуть в суть вещей и искал радикальных решений. Сегодня он ломал голову под впечатлением прочитанного по вопросам образования и воспитания. По его мнению, существующее образование было слишком расплывчато, бессодержательно, мало приспособлено к пониманию живых условий жизни и вообще больше заботилось о том, чтобы побольше набросать под ноги разных препятствий к достижению цели - быть разумным, самосознающим себя существом, - чем стремилось к этой цели. Обходя щекотливый вопрос о вреде и пользе таких предметов, как, например, древние языки, Берендя рассуждал так: жизнь показывает нам, что из тысячи обучающихся этой премудрости один, может быть, превращает предметы эти в действительное орудие, с помощью которого, роясь в архивах отлетевшей жизни, проверяет, выуживает там то, что еще можно выудить. Для остальных изучение этих предметов может иметь значение только в смысле развития памяти. Но классики не имели классиков, над которыми могли бы упражняться в развитии памяти: как ее ни развивай, всего не запомнишь, - для этого книги и существуют, и гораздо важнее другая способность человека: анализ, критическое отношение к жизни и себе, самосознание. Память у всякого человека есть, была и будет, - реалист и без латыни обладает памятью, а правильной работы мысли, если она нужна (а нужна, - думал Берендя), без развития уж никак не получишь.
Таким образом, не оскорбляя любителей древности, языки древние являются, во всяком случае, только специальным знанием и могут быть только ничтожным подспорьем в развитии второстепенной способности человека.
К таким же специальным знаниям Берендя относил и алгебру, геометрию и тригонометрию. В общеобразовательный курс, по его мнению, должны были входить только самые общие понятия об этих предметах. Общеобразовательное заведение, думал Берендя, должно ограничиваться всего пятью классами, и пятнадцати лет юноша выбирает себе уже специальное занятие, на которое Берендя определял пять лет. Свыше двадцати лет уже необязательно прохождение ученых степеней, которые составляют принадлежность исключительно уже ученого мира.