Николай Лесков - Захудалый род
– Боже мой, боже мой, что я наделала! Эти люди гибнут за то, что они мне верили.
– Да, – отвечал Рогожин и через минуту глухого молчания заговорил снова:
– Я этого немца просил, умолял, усовещивал… и наконец…
– Прибил, что ли?
Рогожин только сделал молча рукою выразительный жест, как будто драл кого-то за волосы.
Бабушка молчала: она была поражена тем, что слышала, и тем, что теперь ей представлялось возможным далее в этом же возмутительном роде.
«Я не дам разорить мужиков, – думала она, – нет; я сейчас же поеду назад в Петербург… я встречу государя, брошусь ему в ноги и скажу все… он добр – он рассудит…»
Но через минуту она думала:
«Против кого же я пойду? против родной дочери, против зятя? Нет; это не то: за свою вину я отдам крестьянам все свое, чего их добро стоило… У меня после этого ничего своего не останется, но это полгоря, – без денег легче жить, чем без чести… Авось сыновья в угле и в куске хлеба мне не откажут… А если и они, если и их мне подменят?»
Бабушка закрыла обеими руками запылавшее от этой мысли лицо и не заметила, что ее экипаж не едет, а у открытой дверцы с фуражкою в руках стоит Патрикей.
– Что такое? – спросила она.
– Червев-с.
– Где он?
– Извольте смотреть вон туда, влево, за реку.
Бабушка оглянула местность: впереди за горою виднелись кресты курских церквей, а влеве плыла сонная Тускарь, и правый берег ее, заросший мелкою ивой, тонул в редком молочном тумане.
– Никого не вижу, – проговорила, приставляя к глазу лорнетку, княгиня.
– Извольте смотреть… две ракиты… за ракитами куст, за кустом тихая заводь, и стоит цапля.
– Цаплю вижу.
– Против нее, на земле, сидит человек.
– Это он!
– Это Мефодий Мироныч!
– О, как он мне дорог в эту минуту! – воскликнула бабушка.
– Да; это сам он и есть, – подтвердил Дон-Кихот, – он сюда ходит читать. А я вам про него забыл сказать: я открыл, что он хорошего рода, я читал рукопись: житие святой боярыни Ульяны Ольшанской, – Червевы их рода…
– Ах, оставь ты мне теперь про все роды… Патрикей, нет ли здесь лодки, чтоб к нему переехать?
– Вон дощаник под берегом: худой, чай, только.
– Все равно какой он: Тускарь не море, – ответила бабушка и, толкнув ногой дверцу, легко спрыгнула из кареты.
Через минуту ветхий дощаник, на котором стояли княгиня, ее оба сына, Дон-Кихот и Gigot, тяжело зашуршал плоским дном по траве и, сдвинувшись дальше, тихо поплыл по тихой и мутной воде сонной Тускари.
С половины реки серая фигура обозначилась яснее: теперь и близорукому было видно, что это сидел человек, а на коленях его лежала книга, которую он читал с таким вниманием, что не слыхал, как поднявшаяся при приближении дощаника цапля пролетела почти над самою его головою.
Лодка пристала у берега, – бабушка стала выходить.
– Смотрите ему прежде всего в глаза, – шептал ей Рогожин, – удивительные глаза… чисты, точно сейчас снегом вытерты.
– Хорошо, – отвечала княгиня и, велев всем остаться у лодки, пошла одна к Червеву.
Глава шестнадцатая
Червев был пожилой человек простонародного русского типа: большой, сильный и крепкого сложения, но с очень благопристойными, как тогда говорили о Сперанском, – «врожденными манерами». Он действительно имел чистые, «точно снегом вытертые глаза» и мягкий голос, в котором звучали чистота и прямодушие.
Когда близ него раздались шаги подходивших, он поднял лицо от книги и, всмотрясь в приближающуюся к нему княгиню, привстал и сказал:
– Княгиня Протозанова?
– Я, – отвечала бабушка. – Вы меня узнали?
– Да.
– Почему?
– Не знаю.
– Ну, будем знакомы и…
Княгиня, оживляясь, добавила:
– И постараемся быть друзьями.
Она сжала руки Червева, и тот отвечал ей пожатием, но не сказал ей ни слова.
Она это заметила и осудила себя за то, что была слишком скора и поспешна.
– Я вас буду просить: сядьте в мой экипаж и доедем до Курска.
– Я предпочитаю ходить пешком, – ответил с улыбкой Червев. – Я пойду полем, и пока вы доедете – я уже буду там.
Княгиня не настаивала и опять переправилась через Тускарь; села в дормез и поехала к Курску.
Червев ей как будто не давал себя в руки.
«Что это и почему?» – думала она и спросила Рогожина: о каком он упоминал разговоре Червева с губернатором?
Дон-Кихот объяснил, что губернатор говорил с Червевым один на один и спрашивал его по чести. Так и сказал:
– Я о вас никого не хочу спрашивать, я вашей чести верю.
Червев ему по чести все и сказал.
– Что же такое все?
– А по логике, по логике.
– Батюшка! ты бы хоть без логики рассказал.
– Нельзя без логики, когда это было по логике.
– Ну так говори, как можешь.
– Губернатор спросил: «Скажите, пожалуйста, по совести, вы утверждали когда-нибудь, что власти не потребны в государстве?»
– Ну!
– Червев отвечал, что он этого никогда не утверждал.
Бабушке вспомянулось письмо Червева к Журавскому, которое она читала Функендорфу, – и она подумала: не тут ли штука?.. А потом… значит, и он тоже, как и прочие, – тоже увертывается и от своих слов отпирается.
– Что же, поверил или нет ему губернатор?
– Поверил, – да ведь и нельзя не поверить.
– Отчего?
– Червев привел логику.
– Какую?
– Когда губернатор сказал, чем он может за справедливость своих слов ручаться, то он доказал логикой, он сказал: «Я не мог говорить, что власти не потребны в государстве, ибо я не думаю, чтобы и сами государства были потребны».
– Неужто он это сказал?
– Да; он так сказал… И губернатор его похвалил…
– Ну еще бы!
– За честность его, за искренность.
– И больше расспрашивал?
– Да. Говорил: «Но ведь вы властям не сопротивляетесь?» Червев говорит: «Нет, – не сопротивляюсь».
«Вам нечем».
«Да, – говорит, – и нечем, да я и не хочу».
«Отчего?»
«Это не надо».
Губернатор его опять похвалил.
«Прекрасно вы говорите, – никогда сопротивляться не надо. А все-таки вы одну какую-нибудь власть уважаете? А? Или по крайней мере вы можете уважать какую-нибудь власть?»
Червев говорит:
«Кажется, я мог бы уважать ту власть, которая вела бы дело к тому, чтобы себя упразднить и поставить вместо себя власть божию».
Губернатор ему сказал:
«Вы всё очень своеобразно понимаете, но вы честный. – Я так и донесу».
– Кому донесет?
– Я не знаю, – может быть, он так и донес…
– Да, разумеется, так и донес!
– Я думаю, я думаю! – спокойно поддержал Рогожин.
Бабушка задумалась.
– Однако что же это такое?..
Это совсем выходило за рамки всех ее картин… Неужто он в самом деле таков, что сомневается даже в потребности самих государств… отдельных «языков»… отдельных народов… вер… Это не может быть. Ей никогда в голову не приходило, чтобы такие вещи говорил просвещенный человек… и притом тот именно человек, которого она приглашает быть воспитателем ее сыновей… И когда это ей открывается? Именно теперь, когда она готова и даже должна его взять… Да; но почему же непременно должна? А потому, что она сама все это затеяла, вмешала в это много людей и теперь ей делать шаг назад было бы неловко и поздно!.. Впрочем, что за вздор! Когда что-нибудь можно остановить до начала – так это не называется поздно, а что до неловкости, то разве такие соображения могут руководить поступками большой важности. Не лучше ли отказаться от невесты накануне самого брака, чем дать совершиться акту, угрожающему обоюдным несчастием?.. Нет; Варвара Никаноровна не из таких бесхарактерных и сентиментальных людей. Пускай она в Червеве больше, чем сам губернатор, уверена, что он из честных честный, но она не сунет ему сразу детей, – она с ним теперь поговорит, – она, по отчему обычаю, прямо спросит: «Како веруеши?» И он, без сомнения, ей скажет правду.
Она так и сделала, и получила как раз такой результат, какого ожидала.
Просидев около часа с глаза на глаз с Червевым, она стала сама резюмировать в своем уме его положения и начертала такую схему: характер в высшей мере благородный и сильный; воля непреклонная; доброта без границ; славолюбия – никакого, бессребреник полный, терпелив, скромен и проникнут богопочтением, но бог его «не в рукотворном храме», а все земные престолы, начальства и власти – это для него совсем не существует. Это все, по его выводам, не соединяет людей, а разделяет, а он хочет, чтобы каждый жил для всех и все для одного… И это в нем так искренно, что он не хочет допускать никаких посторонних соображений. По его мнению, весь опыт жизни обманчив, – и самая рассудительность ненадежна: не стоит думать о том, что будут делать другие, когда вы будете делать им добро, а надо, ни перед чем не останавливаясь, быть ко всем добрым.
Он убежден, что все со временем захотят платить добром за добро, – и потому он исключает всякий суд и всякие наказания, всякие похвалы и всякие почести… Заслуги ума, трудолюбия, даже заслуги самоотвержения и любви – все это, по его мнению, не нуждается ни в каких наградах и даже страдает от них. Добро – само в себе награда. Журавский с его идеями освободить крестьян ничего не достигнет, а во всей деятельности Сперанского он считает за достойное внимания только то, что он умеет сносить с достоинством свое удаление.