Зинаида Гиппиус - Том 7. Мы и они
Светлое, все белое, маленькое кафе. Оно уютное, оно «douil-lette»[20]. Рыже-розовым бархатом затянуты окна и двери.
Хозяин здесь – смуглый, «роскошный» мужчина в смокинге, цветной рубашке и лакированных ботинках со светлыми гамашами. Он все следит, чтобы с улицы ничего не было ни видно, ни слышно, и выхоленной рукой в блестящих кольцах то и дело задергивает плотнее розовый бархат на окнах.
Час ночи. Театры кончились, и к «Ваг Auguste», в маленьком подозрительном переулочке на Монмартре, подъезжают элегантные вонючие автомобили и экипажи. Дверь поминутно отворяется. Кавалеры во фраках, «дамы» в вечерних туалетах. Две зеркальные стены, одна против другой, дважды повторяют всех и все, что между ними.
Звуки «мачичэ» поют из угла, где алеются бархатные куртки музыкантов. Пожилой, бритый «Отеро», извивающийся как змея, танцует с Бобет. Бобет все оглядывается в зеркало. Он себе нравится. И его беспокоят аккуратные, мелкие кудряшки – как бы не растрепались. Странные. Точно на нем парик из «искусственного барашка» – вот как наши солдатские шапки.
«Отеро» (по профессии он… дамский портной) задрапирован большой пестрой испанской шалью. В кафе тесновато, и длинная бахрома цепляется за пуговицы гостей. На голове широкая фетровая шляпа. В зубах он держит красную розу.
Остро щелкает кастаньетами, Отеро искренно увлечен танцем. Ему приятно, что на него смотрят, что так светло, что так много шикарных гостей сегодня. Кроме того, он любит Бобет и льнет к нему, томно извиваясь.
Громкие аплодисменты, – всего громче, косясь на дверь, аплодирует хозяин. «Браво, Отеро!» – кричат со всех сторон.
И две дамы приглашают его к своему столику, угощают шампанским.
На одной – шляпа canotier и мужской пиджак. Крахмальные воротнички подпирают острый подбородок. В правой руке папироска, а левая обнимает соседку, миловидную, бледную девушку с ярко накрашенными губами. У нее пышные льняные волосы; на пальцах обеих рук такое множество колец, что кажется, будто она в металлических перчатках. Белое платье с высокой талией – style bebe[21].
– Лили, – пристает к ней Отеро, – спойте что-нибудь!
Лили, жеманясь, выходит на середину. Подруга не спускает с нее взора.
Но тут вышло небольшое недоразумение. Маленькому Адольфу, очаровательному юноше с томными, нежными глазами, надоело сидеть с немцем. Немец угощает пивом, по-французски почти не говорит, и вообще он вдруг показался Адольфу грубым, скучным, неинтересным. А тут поляк, во фраке и цилиндре, бросил ему через стол розу. Адольф вдел ее в петлицу, пошел к поляку и поцеловал его прямо в губы.
Немец обиделся и начал говорить поляку дерзости. Неизвестно, чем бы это кончилось; по привычный хозяин не смутился, сразу понял, на чью сторону встать: поляк каждый вечер тратит здесь сотни франков на шампанское. И хозяин что-то энергично говорит немцу. Тот, злой, красный, уходит; все смеются и свистят. Особенно тонко смеется Адольф, поглядывая, впрочем, не на поляка, а уже в сторону трех молодых бритых американцев, которые, с толстыми сигарами в зубах, тупо и невозмутимо следят за всем происходящим.
Лили было встревожилась, но успокоилась и завела тоненьким голоском песенку, сладкую и нежную, и все вскидывала глаза на подругу. В мужском обществе певица успеха не имела, но шикарные «дамы», наклонившись, стали что-то жарко объяснять своим усталым, пожилым кавалерам, а потом мягко зааплодировали руками в белых длинных перчатках.
Бобет объявил, что он тоже хочет петь. Но с ним вечно история: он слишком занят собой, он требует, чтобы когда он поет – все молчали. А как нарочно, едва он начнет – подымаются разговоры. Он сердится и умолкает. Ему кричат, клянутся слушать – и опять перебивают. Жеманно обижаться, делать плаксивую физиономию – специальность завитого барашка – Бобет. Молодой художник из гостей старательно зачерчивает его смешную фигуру.
Бобет, как и Лили, имеет пристрастие к сентиментальным, сладким песням. Он прижимает руки к сердцу, поет о несчастной любви, о жестокости мужчин.
Вот Люсьен – другое дело. Он нежностей не признает. У него недурной баритон. Выпучив глаза, с чрезвычайно серьезным лицом, он выпаливает такие штучки, которые, благодаря их специфическому характеру, даже не всегда и понятны. Пикантные места он подчеркивает жестами. Слушатели довольны.
Особенно поляк смеется. Он уж забыл Адольфа и приглашает более энергичного Люсьена к своему столику. Люсьенов, впрочем, два. Второй – скромный, непоющий, мальчик лет восемнадцати, – на вид даже меньше.
Молодой русский художник, здешний таинственный завсегдатай («таинственный» потому, что, хотя все здесь к нему привыкли и любят его, никто, вплоть до Отеро, не знает его имени) – зовет этого второго Люсьена к нашему столику. Подсаживается и уставший от танцев Отеро.
Художник любезно преподносит им по букетику фиалок. Люсьен так глуп, что даже не может придумать, куда ему девать фиалки. Люсьен глуп до полного совершенства, не только до невинности, но до худшего – до последней добродетели. Говорить он почти не может. Только улыбается детски-свежими губами. Глаза у него тоже не то младенческие, не то оленьи – очень красивые. На них засматривается сбитый с толку пожилой русский писатель-эмигрант. Ума, кстати же, он не ищет, довольствуясь своим. А молодости у Люсьенчика – хоть отбавляй.
В самом деле, к чему ум, когда есть свежесть, красота и – добродетель?
– Гы-ы… – улыбается Люсьен. – J'aime tout le monde…[22] Отеро, напротив, совсем не глуп. Он не прочь даже
пофилософствовать, привычно притворяясь кокоткой средне-высшего полета, привычно повторяя женские кошачьи ужимки. Лицо у него набеленное, как маска. Он раздувает ноздри плосковатого утиного носа; минодируя, закладывает за уши фиалки и круглые зеленые листья. Он растрепал букетик.
– Хорошо жить на свете, bon camarade[23]? – спрашиваю я его. Он склоняет голову набок.
– Хорошо, потому что всегда есть надежда.
– На что?
– Не знаю. Не все ли равно? О, speranza, speranza![24]
«Врешь ты, – думаю я. – Знаешь ты, что старость приближается, и знаешь ты, что в твоем ремесле… „дамского портного“ молодость нужна, как ни в каком другом, как никому; даже une cocotte chic[25] „дама просто“, – и та дольше хранит свой капитал…»
Движение… Новое лицо. Очень молодой мальчик, прекрасно одетый, замечательно красивый, кажется, испанец. У него растерянные, какие-то затравленные глаза. Оглядывается. Отеро вскакивает, небрежно толкнув Люсьена. Испанца окружили. Через минуту уже затерли. Куда он потом девался, – очень скоро, – не знаю.
Музыканты заиграли было цыганский романс, но их перебили требованием «мачичэ». Опять кто-то, виясь, пошел танцевать… Сцепленные руки высоко покачивались в сизом воздухе…
Ну, что же теперь? Кажется все уж было, по-хорошему: и пели, и танцевали… Но вот новый гость: старушка, в черном платье, с ридикюльчиком. Таких старушек встречаешь часто в церквах. Сидит себе около какой-нибудь часовеньки и тихо шевелит губами, перебирая четки. Но здесь не часовенка, и у старушки в руках не четки, а карты. Это – гадалка.
Разряженные дамы ей обрадовались. Гадалка, около их столика, со вкусом тасует засаленную обшарканную колоду. Престарелые кавалеры во фраках, вдев монокли, делают вид, что интересуются гаданьем. Дамы громко хохочут.
Но кой-кто уже уходит. Ушел поляк с маленьким Адольфом. В последнюю минуту предпочел-таки его Люсьену, Люсьен проводил их завистливыми глазами. Отеро мечется от стола к столу, устраивая делишки: «Не больше двадцати! Я вам говорю! Он запрашивает!» Хозяин посматривает на часы. Скоро два часа: надо закрывать. Полиция, неприятности… Chasseur[26] зовет автомобили, извозчиков. Музыканты ходят с тарелочкой. Гарсоны подают фантастические счета.
– C'est curieux, c'est tres curieux[27], – говорят как-то опустившиеся старые кавалеры во фраках, накидывая на плечи своих дам невероятные манто.
На бульварах мертвая тишина. Высокая «Мельница» уже не освещена красно-голубыми, режущими и колющими огнями. Она ждет завтрашнего вечера, ждет на свои повисшие крылья опять тепленького ветра человеческой… нет, парижской похоти.
Карусели тоже не вертятся. Розовые свиньи, верхом на которых целый вечер с гиком носились счастливые люди, – молчат в чехлах.
Измученный, с землистым лицом, кондуктор последнего метро вяло отбирает билеты у редких пассажиров. По пустым улицам тащатся колымаги, набитые овощами. Вот вся нежно-зеленая – вся полная салатом. А вот – оранжевая – с морковью.
Парижанин на них не смотрит. Это на завтра. А сегодня пора спать. Всему свое время, и дни должны быть гармоничны. Повеселились – спать. Великая вещь гармония мира!