Григорий Козинцев - Наш современник Вильям Шекспир
Лорд Нортомберленд и его друзья жаждут мести. Образы эпохи уже близки к трагической поэзии - картинам больного времени.
Век наш одичал. Раздор, что конь
Раскормленный, порвав узду, помчался
И на пути своем все разрушает.
Гнев человеческий, как и в "Короле Лире", сливается с буйством природы.
Пусть небо и земля сольются вместе,
Пусть грозных вод не сдержит в их пределах
Рука природы. Да умрет порядок!
Пейзажи "Макбета", "Гамлета", "Юлия Цезаря" уже появляются в поэзии Шекспира. Люди железного века покидают сцену: они спешат точить мечи, седлать боевых коней...
Тишина. Не слышно призывов к кровавому мщению, грохота проклятий, угроз. И тогда раздается нормальный человеческий голос:
- Что сказал доктор про мою мочу?
Сопровождаемый маленьким пажом, подобранным по контрасту с его необъятной фигурой, вновь появляется Фальстаф. Можно жить, дышать, смеяться. Грешная земля все же вертится: сэр Джон продолжает свое беспутное существование. Ему наплевать на призыв к мести, ужасающие предчувствия ничуть его не томят.
Сшибаются стили двух линий. Все патетичнее становится язык летописи государственных событий и все обыденнее рассказ о проказах Фальстафа.
Государственные герои не слезают с котурнов: гремит декламация, громоздятся метафоры и гиперболы; а рядом с риторическими красотами - в соседней сцене - болтовня разного люда о мелких житейских делах и заботах. Все здесь осязаемо, объемно, точно обозначено, имеет место жительства. Бардольф отправился в Смитфилд купить лошадь, Фальстаф приобретает седло в Паштетном углу, собирается обедать в "Леопардовой голове" на Ломбардской улице, у торговца шелковыми товарами мистера Смута. Сэр Джон терпеть не может печеных яблок, Доль любит канарское вино, у Пойнса есть две пары чулок, одна из них персикового цвета.
Упрекая Фальстафа в легкомыслии, госпожа Куикли напоминает ему обстоятельства их прошлой любви. Вдова погружается в лирические воспоминания:
- Помнишь, ты клялся мне на золоченом кубке, - это было в моей дельфиновой комнате, у круглого стола, перед камином, где пылал каменный уголь, в среду после духова дня, когда принц разбил тебе голову за то, что ты сравнял его отца с виндзорским певчим... Да, ты клялся мне, когда я промывала тебе рану, что женишься на мне и сделаешь меня барыней. Станешь ты это отрицать? Тут еще вошла ко мне соседка Кич, жена мясника, назвала меня кумушкой Куикли. Она пришла взять взаймы уксуса, так как готовила в этот день блюдо из раков; тебе еще захотелось поесть их, а я сказала, что есть раков вредно при свежей ране. Разве ты мне не сказал после ее ухода, чтобы я не разговаривала слишком фамильярно с такими людишками, потому что они меня скоро будут звать барыней? Разве ты не целовал меня и не велел принести тебе тридцать шиллингов. Я тебя заставлю присягнуть на Библии - попробуй отпереться...
Краткая повесть - почти законченный образец стиля. И сам выбор героя, и манера описания его жизни, быта, пристальный взгляд на предметы его обстановки - явления глубоко важные. Существенно не только то, что каждая деталь жизни хозяйки трактира становится для литературы интересной, но и что рассказ об этой хозяйке вклинивается в судьбу королей и полководцев.
Фигуры, обыденные в представлении народных фарсовых: трупп, попадают на сцену, где разыгрывается государственная история.
Характеристика этих фигур уже далека от масок. В небольшом монологе целая симфония человеческих чувств, здесь и обывательское тщеславие ("соседка Кич скоро будет называть меня барыней!"), и простодушная вера в обещания Фальстафа, и окрашенные лиризмом воспоминания о разбитой голове и бесследно пропавших тридцати шиллингах, и наивная надежда, что угроза присяги на Библии сможет испугать Фальстафа. Тут и женские упреки, и трогательная заботливость, и существенные домашние дела (соседка готовила блюдо из раков, и ей не хватало уксуса), и надежда на благополучный исход (все же он меня любит!).
Обилие таких подробностей, любовь к таким деталям предвосхищает многое в развитии литературы.
Новые поколения сохраняют память о гениях. Воздвигаются памятники, мраморные доски оповещают прохожего: здесь жил великий человек.
Бывает и так, что памятник воздвигается по-особому. Через века протягивается связь между художниками.
В девятнадцатом веке знаменитый английский писатель отправляется в предместья Лондона, чтобы разыскать место, где, по преданию, находился трактир под вывеской кабаньей головы. Здесь задавал пиры своего великолепного юмора собутыльник принца и неверный любовник кумушки Куикли, здесь сиял пламенеющий нос Бардольфа и здесь жеманничала прекрасная Доль Тершит. Чарлз Диккенс именно здесь хочет поселиться, писать свои книги.
Гигантское здание "Человеческой комедии" Бальзака строилось системой отдельных циклов: "Сцены частной жизни, провинциальной, парижской, политической, военной и сельской".
"Таково здание, полное лиц, полное комедий и трагедий, над которыми возвышаются философские этюды, вторая часть работы, где находит свое выражение социальный двигатель всех событий, где изображены разрушительные бури мысли, чувство за чувством", - писал Бальзак.
Шекспир пробует в пределах двух хроник развернуть и вглубь и вширь такие циклы сразу, одновременно.
В "Генрихе IV" существуют вместе сцены жизни политической, военной, лондонской, провинциальной, и философские этюды, и изображение разрушительных бурь мысли, "чувство за чувством".
Произведения Шекспира - это и драма, и эпос, и лирика. Несмотря на свою ясно выраженную сценическую форму, они являются и романом в современном нам понятии этого слова: в них присутствует и пейзаж, и жизненная среда, и непосредственный голос автора.
Разрушительные бури мыслей, подобные мучениям героев трагедий, одолевают в часы бессонницы Генриха IV.
Прогнило тело всей державы нашей,
Какой недуг опасный подле сердца
Гнездится в ней.
Король вспоминает пророчество Ричарда, - оно исполнилось.
Придет пора, когда порок созреет
И всех нас заразит.
Подобные же ощущения терзают и вождя мятежа. Чувства архиепископа Иоркского схожи с королевскими:
...мы все больные.
Излишества разврата довели нас
До яростной горячки и должны
Подвергнуться мы все кровопусканью.
Болезни мира - это и феодальные бунты, и королевская власть. Спор идет не между болезнью и здоровьем, а между большим и меньшим недугом. Средство лечения - кровопускание. Им готовы щедро пользоваться обе спорящие стороны.
А пока земля продолжает свое движение. В тихом садике, в Глостершире, перед домом мирового судьи сидят на скамеечке два старых глупых человека и ведут медлительный разговор о жизни.
Шеллоу. И как подумаешь, сколько моих старых знакомых уже умерло.
Сайленс. Все там будем, кузен.
Шеллоу. Конечно, конечно; это верно и не подлежит сомнению. От смерти не уйдешь, как говорит псалмопевец; все умрут. А какая цена паре хороших волов на Стамфордской ярмарке?
Сайленс. Право, кузен, не знаю, я там не был.
Шеллоу. Смерть неизбежна. А что, жив еще старик Добль, ваш земляк?
Сайленс. Умер, сэр.
Шеллоу. Ах, господи Иисусе, умер! Он хорошо стрелял из лука, удивительный стрелок был и умер... А почем теперь бараны?
Сайленс. Зависит от того, какие. За пару хороших баранов нужно заплатить фунтов десять.
Шеллоу. Значит, старик Добль умер?
Рождаются, умирают, любят, ненавидят, сражаются во имя своих верований и выгод; убивают друг друга - живут люди. Жизнь кипит, полная противоречий, несхожих убеждений, несоединимых путей, непримиримых интересов, а где-то в стороне от всего, надежно охраняемый глупостью и себялюбием, живет обыватель. Что бы ни происходило в мире, счет времени он ощущает только в изменении цен на скот.
Так и существует человечество: одних интересует "быть или не быть", а других, почем теперь волы на Стамфордской ярмарке.
Фальстаф продолжает свои странствования. Для вербовки рекрутов он приезжает в Глостершир к своему школьному товарищу мировому судье Шеллоу. Великий Толстый приезжает к великому Тощему. Шеллоу не только ничтожный человек, он Великий Ничтожный. Вся бессмысленность существования человека, лишенного дара мыслить, желать, действовать, наслаждаться, страдать, воплощена в этой фигуре.
Каждый из героев Шекспира имеет свой ритм. Кровь мчится по венам Готспера, нетерпение подхлестывает его мысли и страсти. Затруднено и тяжело дыхание Генриха IV.
Существование Шеллоу настолько покойно, медлительно, однообразно, что кажется, будто для почтенного эсквайра минута растягивается в десятилетия, с трудом возникающая мысль, фраза застывает на месте, становится подобной выбоине в граммофонной пластинке: игла застряла, и бесконечно тянется один и тот же звук. Так и говорит, все время возвращаясь к одному и тому же, этот человек, похожий на раздвоенную редьку, с вырезанной ножом рожей наверху.