Николай Горбачев - Ракеты и подснежники
Потом танцевали, отодвинув к стене стол, заставленный бутылками, тарелками. С Андреем и Жоркой мы вышли в коридор. Закурили. Высокий Паран танцевал с Ириной Зарубиной, танцевал не очень умело: фигура его сламывалась в пояснице. Эта пара на голову возвышалась над всеми. Наташку водил белокурый парень из заводских. С кем танцевал Родька -- не было видно, он притопывал ногами на одном месте посередине комнаты, и его широкие плечи загораживали партнершу. Крутили "Арабское танго". Проигрыватель шипел, медленная музыка бередила душу отрывистыми аккордами, низкий мужской баритон на непонятном языке пел томительно и тягуче. И эта тоска вползла в меня. Сердце будоражила какая-то нуда, крутая обида застряла щекочущим комком в горле. Я бы с удовольствием остался один. По-видимому, просто стал жителем "медвежьей берлоги", отвык от всего, был здесь чужим, "белой вороной". А уйти -- значит вызвать нелестные толки. "Бедняга, бежал, не выдержал..." Разве поймут правильно? Под стеклами очков на меня настороженно смотрели глаза Андрея, а голос тихо журчал:
-- Ты все хорошо продумал? Не делаешь ошибки, собираясь уволиться? Хотел ведь, помню, стать военным инженером, в академию пойти. Кстати, техника у вас заманчивая...
Я молчал. Рассказать ему всю свою эпопею? Нет, даже друзьям-товарищам ее незачем знать. Пусть она останется на всю жизнь со мной.
Когда снова сели за стол, языки "развязались", стало шумно. Возвышавшаяся наискосок от меня, справа, Ирина снова спросила:
-- Нет, верно, Костик, бросаешь службу? Почему? Мы, девчонки, пророчили тебе блестящую карьеру!
-- От желаемого до действительного, говорят, дистанция огромного размера, -- уклончиво ответил я.
Родька Белохвитин расстегнул пиджак, поправив галстук, поднял на меня глаза:
-- Козьма Прутков говорил, что "военные люди защищают отечество". Так, кажется? Но от себя добавлю: неизвестно, за что им деньги платят. Не жнут, не сеют... Божьи птички. О присутствующих, конечно, не говорят.
За столом разом притихли -- так ошарашили его слова не только меня, но и всех. Два-три недоуменных и вместе с тем виноватых взгляда скрестились на мне. Высокая фигура Парана рванулась вдруг над столом, улыбку с лица как ветром сдуло.
-- Э-э, друг, а ты, я вижу, сила! Думал сначала, вправду за мир голосуешь, от сердца говоришь, а теперь чую, нездоровый душок. Сам-то ты служил? Знаешь, почем фунт лиха? -- Он разгоряченно повернулся ко мне. --Ответить надо, Константин!
Наступило неловкое молчание. Все смотрели на меня, и только Родька с усмешкой, не обращая ни на кого внимания, отвернулся, ковыряя вилкой в тарелке. С ним мы и в школе жили точно кошка с собакой: "на ножах", как говорили у нас. Словесные шпильки и колючки были обычным в наших разговорах явлением. Но теперь это непросто словесная перепалка!
Мне стало жарко. В висках отстукивали скорые секунды, мозг обжигали лихорадочные, быстрые мысли. Не жнут, не сеют... Божьи птички... Вот оно что! Далеко ты, однако, пошел! Мыльная философия, которой нахватался, наверное, в тепленьких компаниях "золотых" дружков. При иных обстоятельствах я бы, пожалуй, залепил в твою желто-восковую надменную рожу. Но черт с тобой! Дело не в тебе и не во мне. А может, улыбнуться -- и все? Душой я уже не там... Но чем виноваты те, другие, кто остался в "медвежьей берлоге", кто валился на работе, когда строили дорогу и позицию, для кого служба --нелегкий труд, хотя они и не стоят за станком? Труд мозга, нервов, воли. Забыть те два месяца, когда жили в палатках, "утепленных" кедровыми и сосновыми ветками, рушили в застывшем морозном воздухе деревья?.. Люди делали свое дело с веселой решимостью: они не на временное жительство устраивались в тайге -- надолго поселялись нести службу. И они несут ее --дежурят, сидят "на готовности", учатся, тренируются, просыпаются по ночам от пронзительного звука сирены... Промолчать -- значит облить их грязью вместе с собой. Молчальник -- соучастник. Стать Фомой, родства не помнящим! Зачеркнуть то светлое, что сохраняет душа: курсантские думы, беззаветную, трудную, но радостную работу у этих шкафов, ракетную технику, которой отдал немало сил и энергии? Забыть, хотя и собираюсь уходить? Но только предатель открещивается от прошлого...
Кажется, в мгновение все это пронеслось в моем сознании. Жорка Блинов передернул плечами -- признак крайнего возмущения:
-- А чего тратить на него ответы? Торричеллиева пустота.
-- Нет! -- выкрикнул Паран. -- Пусть сам ответит: служил он или нет? И как понимать насчет всяких там птиц-синиц?
Родька чуть заметно побагровел, но ответил с достоинством:
-- Мне, конечно, трудно... вижу стену. Но на моей стороне, как говорят, объективная истина, хотя и не служил...
-- Оно и видно! -- подхватил Паран. -- Ясно, почему в перековыватели лезешь и не догадываешься, за что деньги платят. -- Он был возбужден, лицо багровое. -- А в рестораны ты, поди, любишь ходить?
Родька неопределенно пожал плечами.
-- То-то. А понимаешь, что не стояли бы ракеты, то, может, те рестораны тебе не видать как своих ушей. На километр не подпускали бы к ним.
-- Политграмота для детей...
-- Можно о материальном, -- произнес я, стараясь держаться спокойнее. -- А вот дать тебе в три, в пять раз больше -- поехал бы туда в тайгу, в нашу "берлогу"?
-- Куда там! -- мотнул головой Паран. -- Ни за какие медовые коврижки! Не с таким настроем служить и нас охранять.
-- Скипидару там не найдется пятки смазать! -- отозвался Жорка.
По лицу Белохвитина пробежала тень. Наши взгляды встретились, в его глазах сухой холодок решимости:
-- У кого что болит, тот о том и говорит. Собственно, если бы это случилось со мной, я бы уже не был первым. Это меня утешает. Ведь ты именно по этим причинам, кажется, собираешься снять мундир?
Андрей поправил нервной рукой очки, просительно сказал:
-- Давайте оставим этот разговор.
Но он опоздал. Я уже поднялся, по привычке выпрямился, как военный человек, забыв, что на мне был костюм.
-- Отвечу. Постараюсь... -- Взглянув на Родьку, все еще сидевшего с усмешкой -- нет, он, видно, не ждал серьезного отпора, -- я ощутил прихлынувшую волну неодолимой уверенности. -- Говорят, будто один нечестивец досаждал восточному мудрецу нелепыми вопросами. Однажды он спросил: "О великий мудрец, какая глупость самая страшная?" -- "Для тебя -последняя", -- ответил мудрец. "Почему?" -- "Она без сомнения показывает, что с момента предыдущей аллах не добавил тебе ума".
-- Правильно! Здорово! -- Николай Паран, отложив надкусанный ломоть хлеба, захлопал в ладоши, закрутил от удовольствия головой. Наташка пригнулась к столу: на лице разлилась бордовая краска. Родька продолжал водить вилкой по тарелке, но на желтой коже щек появился серый налет. За столом одобрительно галдели. Я увидел перепуганное лицо Лины и усиленные знаки, которые делал мне Андрей; странное спокойствие овладело мной. Жорка подмигнул одобряюще, веско сказал:
-- Тихо, дайте договорить человеку!
-- Страусы, слышал, перед опасностью в песок голову прячут, а люди ракеты держат наготове. Всем это понятно и тебе тоже. И ты знаешь, что, пока мы тут за праздничным столом, те "божьи птички" в "медвежьей берлоге" не спят, хотя у них теперь ночь. Они на часах, у ракет, чтоб на твою голову ненароком бомба не свалилась. Она ведь глупая, не разбирается, кто под чью дудку подпевает...
Я перевел дыхание. В голове моей рождались, царапали мозг колючие радостно-злые слова: "Это тебе! Хоть неприятно, но получай".
-- А о том, -- я уставился прямо в переносицу Наташки, -- за что там деньги платят, могла бы рассказать твоя соседка. О жизни и о женах военных, и как нельзя там долго притворяться, кривить душой... О причинах же моего ухода не тебе судить.
Я умолк. Нет, больше мне тут делать нечего. Андрей с женой, Жорка Блинов и другие поймут, объясню потом...
Не дав никому опомниться, прийти в себя, при общей тишине я извинился, вышел из-за стола. Мельком успел заметить: на бледном лице Родьки застыла неопределенная, явно беспомощная улыбка, пальцы нервно барабанили по столу. Наташка, такая же пунцовая, как и шерстяная кофточка на ней с глухим воротничком, не поднимала глаз от тарелки, точно она увидела там что-то и не могла оторвать взгляда.
Уже на полуосвещенной площадке я уловил: за дверью начался шум, задвигались стулья, послышался неспокойный бас Парана...
20
Неужели каждый человек так устроен? Вот уж поистине угодить ему трудно. Что-то во мне произошло. Я ведь рвался сюда, в Москву, словно птица из клетки на волю, и первые дни ходил по городу в каком-то восторженном состоянии. Красочные витрины магазинов, потоки машин, людские спешащие толпы, огни реклам -- все приводило меня в трепетную радость. Порой у меня даже возникало желание многое пощупать, потрогать руками, чтобы убедиться, не мираж ли, не сон ли, очнувшись от которого я через минуту вдруг окажусь опять в "медвежьей берлоге" на знакомой железной кровати, и лунный печальный свет озарит полумраком пустую комнату?