Николай Горбачев - Ракеты и подснежники
После завтрака снова бродил и вернулся домой только часов в пять дня. На столе меня ждала записка. "Приходили Андрей Кротов и Жорка Блинов", --сообщила мне мать. Понимающе усмехнулся про себя: она уже разнесла свою радость далеко, потому что оба школьных товарища жили совсем на другой улице. "Котька, чертяка! -- прочитал я. -- Что это задаешься? Не являешься? Знаться не хочешь? Дело хозяйское. Только все равно в восемь вечера придем. Андрей. Жорка".
Нет, писал не Андрей, не "старик", как звали мы его: он слишком серьезен, чтобы так написать. Конечно, Жорка. Стиль его, знакомый. Андрей был старостой нашего класса и как-то само собой нес бремя старшего товарища. Мы с ним советовались, разрешали наши споры. Андрей работал на заводе, учился в вечернем институте на четвертом курсе. Вообще он вдумчивый, собранный, не по годам серьезный.
Мать, наблюдавшая за мной, вдруг сказала:
-- У Андрея жена-то в родильном доме. Сказывал, сыночка принесла... Какую-то, не знаю, вечеринку будет устраивать. Приходите, мол, тетя Глаша. Только вот у тебя, Костик...
Глаза ее вдруг наполнились слезами, сморщенные, по-старчески сжатые губы дрогнули. Поднесла к глазам фартук, отвернулась. Эх, мама, мама, сердце твое всегда с сыном! Знай ты все, что бы с тобой стало?..
Гости собирались дружно. Стариков Кротовых дома не было, они отдыхали на юге, и Лине, жене Андрея, еще бледной после роддома, накрывать на стол помогали Ира Зарубина, хрупкая, казавшаяся чересчур высокой даже в туфлях на низких каблуках, и Нина Страхова, тихая, неулыбчивая девушка. Обе они после школы где-то работали. Кроме них были еще три незнакомые мне девушки. Ребят набралось гораздо больше, мы толпились кучкой в переднем углу. Среди нас выделялся очень высокий парень из бригады Андрея. Знакомя меня с ним, Андрей шепнул: "Толковый парень". Звали его Николаем, а фамилия странная -- Паран.
Почему-то я чувствовал себя точно на иголках.
Андрей, в темном костюме, белой рубашке, в последний раз окинул взглядом накрытый стол и тут же, вспомнив что-то, снова вышел в коридор. В эту самую минуту, вслед за звонком, я увидел в открытую дверь, как мелькнуло добротное светло-коричневое пальто, короткие, зачесанные на лоб волосы. И потом -- голос... Тот самый, который угадал бы из тысячи других. Родька Белохвитин и... Наташка!
Я поднялся. Сигарета в моей руке вдруг заходила, точно меня неожиданно голиком, в чем мать родила, толкнули в прорубь. Андрей вернулся из коридора -- и прямо ко мне. Озабоченно зашептал, поправляя очки:
-- Черт принес... Не приглашал, но не выгонять же! Прощу, держись.
"Неужели знала и пришла?" -- думал я, опускаясь на место. Андрей прав: надо держаться... Хотя какое держаться, если сердце, словно движок, отстукивало туго, с усилием.
Первая в дверях появилась Наташка. Взгляды наши встретились. Мне показалось -- она на мгновение оторопела, попятилась, но тут же, опустив глаза, остановилась возле высокой Иры Зарубиной, которой она была по плечо. Краска проступила на щеках. Нет, не знала, и мое появление здесь -- для нее полная неожиданность! Тем лучше...
Белохвитин все тот же -- лицо холеное, нос тонкий, длинный, тонкие губы маленького рта в неопределенной улыбке. Белый расстегнутый ворот рубашки, красно-черные полосатые носки. Вот и он увидел меня. Смятение, замешательство на каменном лице.
-- О-о! Ты?..
А я думал: сейчас он подойдет. Не поздороваться, просто не заметить? Или послать куда следует? Черт с тобой, в конце концов, у меня найдутся силы выдержать марку! Мои нервы немало уже перенесли испытаний и закалились: мне не семнадцать лет, а двадцать три. Как бы там ни было, а военная служба многому научила, ее школа, можно точно сказать, всякому на пользу.
Родька наконец оказался рядом, подал руку с тонкими пальцами. Но в голосе я почувствовал еле уловимое волнение, когда он спросил:
-- Давно? И надолго?
-- В отпуске.
Я отвернулся. Николай Паран, сидевший на диване, заговорил со мной:
-- А ведь я тоже в противовоздушной обороне три года отслужил. Зенитчик. Командир орудия. Выходит, мы с вами коллеги. Жаль одного: с ракетами не познакомился! Видел их в прошлом году: на парад везли. Сила!
-- Ох уж мне эта ПВО! -- У Жорки Блинова широкоскулое лицо расползлось в улыбке. -- У нас на флоте притча про вас ходила. Как сын пришел со службы домой. Могу рассказать...
Я плохо слушал рассказ Блинова, но ребята смеялись, даже Николай Паран добродушно повторял: "Это бывает, бывает". Мне было не до шуток, если она здесь рядом, Наташка, бывшая жена, и он... Вот он все с той же неопределенной улыбочкой, достав пачку "Лайки", неторопливо разминает в пальцах сигарету. И как угодно, но мужское самолюбие жжет, словно раскаленное железо. Не все знают мой позор. А она даже похорошела за это время. Цветущая молодая женщина. Кажется, особенными стали темные в обрамлении длинных крашеных ресниц глаза. Они отражают какую-то грусть, покорность и тревожное ожидание. Губы... С фиолетовым оттенком. Краска чуть стерлась, границы будто бы размазались. От этого они кажутся припухлыми. Что у нее сейчас на душе? Мучит совесть или испытывает простое стеснение? Но ведь должно же остаться у нее что-нибудь, хоть какая-то черточка, зарубинка! Неужели ничего? Все выветрилось, улетучилось, чисто и гладенько, как в волноводах у Юрки Пономарева? Дорого бы отдал, чтоб заглянуть и увидеть... Любовь? Не было ее, коль она не выдержала первых же испытаний. И нечего зря обольщаться. Нечего. А я таял, лез из кожи, собирался соткать сказочную нить жизни... А теперь вот уже есть замена -- Родька Белохвитин. Надолго ли?..
-- Атомные, водородные бомбы, ракеты и антиракеты! -- подала капризный голос Ира Зарубина от стенки, где стоял и Родька. -- Как только вы можете, мальчики, спокойно говорить о них? Тут мурашки по коже... Вот, Константин, ты военный, скажи: будет война?
Смутившись от неожиданности и прямоты ее вопроси, пробормотал:
-- Фатальной неизбежности войны нет, но пока существует окружение...
И тут же осекся, отметив, как погасил снисходительную улыбку Родька.
-- По-моему, дело не в фатальной неизбежности. -- Родька скрестил руки впереди. -- А в величайших достижениях науки и техники. Воевать при теперешних условиях -- значит идти на обоюдный риск. Теперь самое верное --перековать мечи на орала. Словом, сейчас букет подснежников важнее и ценнее ракет: его хоть можно преподнести девушке... Дыхание времени и настроения людей угадываются по весьма показательному отношению к военным... Наследственная любовь к форме остывает. Выходит, так сказать, из моды. Да вот я вижу по нашему лейтенанту: почуял эту любовь в кавычках и благоразумно влез в костюм.
Он явно играл, довольный собой. Вдавил окурок сигареты в пепельницу. А я в эту минуту ненавидел и поносил себя: так ляпнуть, да в присутствии Наташки. Теперь вот получай! А говорит -- словно знает о моих подснежниках?
Ответить? Промолчать? Почувствовал -- у меня поднималось все против него. Ответить -- значит идти на скандал, потому что я мог только оборвать, грубо осадить.
-- Вот черт, удивляюсь! -- с серьезным видом покачал курчавой головой Жорка Блинов. -- Где ты нахватался? Как стихи чешешь! В этой своей кустарно-бездельнической лаборатории, что ли?
-- Путаешь, в экспериментально-исследовательской.
-- Потом, ты Костю не трогай! Он у нас, как говорится, "чин следовал ему -- он службу вдруг оставил". Скоро: отставной техник-лейтенант.
Со всех сторон на меня посыпались вопросы: "Правда?", "Ой, что ты, Костик?" Даже тихая, молчавшая весь вечер Нина Страхова заметила: "А мне всегда военные правились". Полные щеки ее стыдливо заалели.
Появился Андрей, пригласил всех за стол, мне шепнул: "Садись рядом". Боялся, видно. За столом у меня на лице была лихая усмешка. Что они все понимают в этой службе? Разве только Жорка и Николай Паран, дослужившийся до командира орудия? Но ведь три-четыре года отслужить -- это не всю жизнь. В офицерской шкуре они не были. Андрей хоть и многое понимает природным чутьем, но и он ни черта не смыслит в существе дела! Во всех этих тревогах, дежурстве, в сидении "на готовности", огороженных забором из колючей проволоки! Когда света белого не видишь и перед глазами только муаровая рябь шкафов да одни и те же примелькавшиеся лица! Наташка увидела это, но рассудила по-своему: "Только не я, а там хоть трава не расти!"
Она сидела наискосок от меня, в конце стола, и что-то настойчиво говорила Родьке. Подвижные брови вздрагивали в такт словам: знакомый признак недовольства. А тот, облокотившись на стол, медленно пережевывал сыр, снисходительно щурился. Пить мне не хотелось, как в ту ночь у старухи в таежном поселке. Мозг работал ясно, остро. Нервы, нервы -- вот что главное! Они натянуты, словно тетива.
Потом танцевали, отодвинув к стене стол, заставленный бутылками, тарелками. С Андреем и Жоркой мы вышли в коридор. Закурили. Высокий Паран танцевал с Ириной Зарубиной, танцевал не очень умело: фигура его сламывалась в пояснице. Эта пара на голову возвышалась над всеми. Наташку водил белокурый парень из заводских. С кем танцевал Родька -- не было видно, он притопывал ногами на одном месте посередине комнаты, и его широкие плечи загораживали партнершу. Крутили "Арабское танго". Проигрыватель шипел, медленная музыка бередила душу отрывистыми аккордами, низкий мужской баритон на непонятном языке пел томительно и тягуче. И эта тоска вползла в меня. Сердце будоражила какая-то нуда, крутая обида застряла щекочущим комком в горле. Я бы с удовольствием остался один. По-видимому, просто стал жителем "медвежьей берлоги", отвык от всего, был здесь чужим, "белой вороной". А уйти -- значит вызвать нелестные толки. "Бедняга, бежал, не выдержал..." Разве поймут правильно? Под стеклами очков на меня настороженно смотрели глаза Андрея, а голос тихо журчал: