Юлий Крелин - Извивы памяти
И разговоры, разговоры… И ни слова о журнале.
Но все эти представители разных умозрений образовывали одно теплое течение, размывавшее айсберг.
Сионисты, требовавшие от властей всего лишь разрешения на выезд в Израиль, нарочито якобы отстраненные от местных проблем, казалось, и не хотели думать об устройстве, как они говорили, "страны проживания", но тем не менее это была одна из первых теплых струй, врезавшихся в ледяную глыбу. Бурные их беседы у Володи о проблеме выезда перебивались не менее энергичными словопрениями о необходимости изменения режима в стране и образования цивилизованного государства. Помню, как Володя, разумеется, сочувствующий и аналогично с ними мыслящий, тем не менее, возражал: "Но надо сначала вырастить людей. Кто может стать у нас президентом? Где люди, специально этому обученные, знающие законы, знающие, какие нужны законы? Опять надеяться на кухарок и кухарей, управляющих государством?"
В этих словах уже можно было почувствовать понимание Володей необходимости какого-то учебника для будущих избирателей в правовом российском государстве. Явно или подсознательно в голове созревал журнал, будущий «Континент». Предчувствие или подготовка к главной миссии его на земле — вольная печать "большой зоны", так называемого «демократического» лагеря.
Володя бурно переживал дружеские распри в его квартире, и на других кухнях, и даже в общественных местах, когда позволяла ситуация. Его нервная структура, подбитая арестом родителей, беспризорничеством, юным «зэковством», неспособна была переносить безболезненно не только потрясения, но неприятности нашей российской ситуации, в чем-то мелкой, но мерзкой суеты ежедневного нашего бытия.
Ах, эта российская ситуация, российский быт, российский способ выхода из тяжких дум… Почти профессиональная болезнь русской интеллигенции. Алкоголь может быть выходом и забвением, одеялом, под которое можно спрятать голову, а может быть и распущенностью, нежеланием задумываться над происходящим, уходом в прекрасный мир куража и скандала. Впрочем, если бы только интеллигенция… За порогом интеллигентности совсем иные формы и причины этой дури.
Один раз это было на моих глазах. Мы жили в Дубултах. Сидели по своим комнатам. Я чего-то там кропал. Володя писал «Карантин». Мы вставали рано. К завтраку, к девяти часам, и я и Володя, уже что-то наработав, встречались. Немного потрепавшись после трапезы в зале, мы опять расходились по комнатам до обеда. Однажды он пришел ко мне часов в двенадцать. В руках папка. "Всё. Написал — конец. Закончил. Ты скоро уедешь и отвезешь. Я еще останусь. У меня может быть обыск — только что вышла моя книга в Германии. Пойдем прогуляемся".
Как сейчас помню — прошли улицу Йомас почти до конца, а там он остановился у знакомых дверей, которые обычно обходил.
"Зайдем? По шашлычку". — "Может, не стоит?" — "Я же книгу кончил! Неужто не отметим?" Я боялся, но он меня убеждал, что все будет о'кей. Но когда принесли бутылку сухого вина, он уже судорожно, трясущимися руками налил себе стакан и, не дожидаясь шашлыка, попросил принести еще и бутылку водки. Он уже меня не слышал, он уже себе не подчинялся, не принадлежал. И так прошло семь дней. Когда это случалось в Москве, я иногда пытался сократить эти дни до пяти. Я его накормлю, от чего он отказывался в дни запоя. Он встанет, примет душ, побреется… Моя победа! Ан нет. Выйдет на улицу по делам и… свои два дня доберет.
А потом, помню, как он впал в запой, когда его изгнали из Союза писателей. И не то чтобы он так уж ценил этот наш Союз, но там был определенный статус, возможность жить, чтобы не привязывалась милиция, чтобы не обвиняли в «тунеядстве», как было с Бродским, чтоб не выслали, не посадили в психушку. Он был потрясен при обсуждении его "персонального дела". Уже вечером он ушел в запой.
Как-то из Парижа он позвонил Булату. "Ну как, Володя, пьешь?" — "Да, иногда, но без запоев. Этого нет. Пью нормально. Скучаю иногда по нашей грязи в ЦДЛ".
Я старался ему помочь при таких болезненных срывах, но не какими-нибудь медицинскими средствами, а только дружеским участием. Он жил один. Но когда появилась Таня, она не прибегала к чьей-либо помощи. Лишь вначале спросила меня, что в таких случаях я делал. А раньше все друзья, которые с ним начинали и способствовали входу его в этот семидневный ужас, тотчас испуганно исчезали, оставляя его одного. Да еще мне звонили: "Юлик! С Володей беда". Будто врач ему нужен в такое время. Помогали Володе в эти дни, кроме меня, еще Эдик Штейнберг, художник, да Игорь Хохлушкин.
В гневе, в ругани Володя был абсолютно искренен, как бы ни выглядело это на первый взгляд отталкивающе. Помню, как однажды я сказал, что единогласное выдвижение на съезде республиканской партии в Штатах Никсона в кандидаты напоминает мне наши выдвижения, наши съезды. Почему-то я счел это недемократичным признаком. Володя вскочил, начал на меня грубо кричать, что я ничего не понимаю, как это важно, когда мир почувствовал надвигающуюся красную опасность, когда в Греции коммунисты вот-вот могут захватить власть, когда больше половины Африки покатилось по нашему пути, когда люди поняли и сплотились… ну и так далее. Я думал, что он вообще перестанет со мной иметь дело после таких сомнений.
Это был искренний страх перед наступлением, распространением чумы. Это не было проявлением неприязни ко мне и, разумеется, не имело последствий в наших отношениях.
Уже в постперестроечные дни Володя так же бурно обрушился в «Правде» на меня и на Булата. Он считал, что у нас происходит наступление на демократию. В статье моей в «МН» я сказал о безответственности населения, об опасности людей, живших в условиях рабской безмятежности, и об отсутствии ответственности при выборах… при всяком выборе. Он расценил мою статью как неверие в наш народ и, после нескольких комплиментарных слов в мой адрес, обрушил на меня свое яростное неприятие моего мнения, да и меня в нынешнем состоянии моего ума. Думаю, искреннее неприятие, а не неприязнь. И Булата он счел противником своей позиции искреннего защитника российской демократии. Он был искренен, он болел за Россию, мы относились к происходящему более лояльно. С обычной своей неистовостью он закончил статью опасениями, что "интеллектуальное отребье" способствует наступлению диктатуры. Мы боялись одного и того же, но с разных колоколен смотрели на тревожащие нас события.
Он умер, и мы не смогли сесть рядком, как прежде, потолковать мирно, хоть и крича, может, друг на друга. За пазухой ни у него, ни у Булата, ни у меня не было камня друг против друга. Знали мы это с тех самых времен, когда одинокий Максимов отмечал свой день рождения дома у Окуджавы и, кроме нас двоих и Оли, жены Булата, был лишь только Эрик Неизвестный. И не было разногласий…
Люди, даже единомышленники, и не должны думать одинаково — в противном случае о чем бы они разговаривали?..
НЕ СУДИ — ИБО НЕ ВСЕ ВИДИШЬ
Я уже захаживал в ресторан ЦДЛ, хотя не только не писал еще ничего, но даже не помышлял ни о каком писании, кроме как в историях болезней. Литературных амбиций у меня отродясь не было. Как говорится, человек предполагает, а…
Как-то, в конце 50-х годов, попала ко мне в палату актриса Тоня Максимова. Знали мы ее с детства, когда смотрели очень революционный фильм о Парижской коммуне "Зори Парижа". Я оперировал ее — на щитовидной железе что-то делал. А пока она лежала, я познакомился с мужем ее, детским поэтом Яшей Акимом. Хотя почему детским? Будто он не писал стихов для нас! Просто печатался по этой категории. Все должно быть разложено по полочкам. Вспоминается, как оперировал президента Академии наук Келдыша приехавший из Америки Дебейки. Делал пластику аорты по поводу склероза. Увидел, что пузырь желчный камнями наполнен. И удалил по пути. А нам бы оглядываться да оглядываться на все инстанции. А может, так и надо. Да я ведь не о том.
С Яшей Акимом я подружился на всю жизнь и до сего дня.
Вот с Яшей я и попал в первый раз в ресторан ЦДЛ. Поблизости располагалась медицинская библиотека, но, овеянный мифами и легендами, этот ресторан притягивал в тот день меня больше.
Яша был моим Вергилием в том первом круге, следом за которым предстояло мне идти по другим кругам, а вернее, по спиралям. В зале ресторана шумно клубились люди, имена которых мне были известны, но телевизор еще не был СМИ, и как выглядят литнебожители, я понятия не имел.
"Вот, видишь… это Кочетов, а это Соболев, а это Попов…" Кто этот Попов? А! "Сталь и шлак" — Сталинская премия. Ну, ну. Уходило сталинское поколение, крепко держась за руководящие кресла литературного министерства. Уходило из наших душ и умов, оставаясь в кабинетах, где уже даже не делали вид, что решают хоть что-нибудь самостоятельно, без кнута и пряника цека.
Некоторых Яша мне сам показывал, про некоторых я спрашивал. Например, вот пробежал сквозь зал молодой, с привлекательным лицом и красивой, обращающей на себя внимание пластикой, высокий, тонкий, явно мой сверстник. "Яша, а это кто?" — "Витя Фогельсон. Редактор отдела поэзии «Совписа».