Юлий Крелин - Извивы памяти
И вот лежат они оба у меня в отделении. И того, и другого я раньше не встречал, несмотря на частые гостевания у Левы. Сначала мы не совпадали своими визитами, а потом они были посажены, затем ссылка, и вот только теперь болезнь их со мной свела. На удивление, это оказались два тихих и, пожалуй, нерешительных, сомневающихся интеллигента. Они ни на чем не настаивали, говорили почти неслышно. Разговор — словно шелест, шорох. Где же та, страшившая меня, решительность? И это Павел Литвинов, который вышел в тяжкие дни танкового прохода по городам Чехословакии, на Красную площадь, к Лобному месту, тем самым показывая, что он отчетливо понимает свое ближайшее будущее! Сидит напротив, шелестит словами — вполне интеллигентен, в моем духе, так сказать. Сама нерешительность.
Это Алик Гинзбург, который один раз уже сидел за издание журнала, неприемлющего режим! И снова, выйдя на волю, занялся тем же — стал держателем фонда Солженицына помощи арестованным. Он-то знал, что ему будет за это и что его снова ждет там. Сидит напротив и тоже вполне мирно шуршит своими мягкими, ненаступательными мыслями.
И это же не уголовники, всю жизнь прожившие в воровстве и разбоях и не знающие другой компании, кроме как себе подобных, ничего другого не умеющие, никаких иных интересов, кроме отобрать и погулять. И выйдя на волю, вновь стемящиеся обрести покой в знакомых кондициях тюрьмы или каторги, где все свои. Хотя Феликс Светов, тоже посидевший свое, говорил мне, что в тюрьме уголовники отнеслись к нему весьма благосклонно, несмотря на явно еврейскую внешность, как только узнали причину посадки — неприятие коммуняк… Ну всем режим поперек горла был!
Они — Павлик и Алик — заходили ко мне в кабинет, и мы тихо разговаривали, чаще вовсе не на политические темы. Они деликатно не злоупотребляли частыми визитами, боясь как-нибудь меня подвести. Да уж что мне можно было еще прибавить, когда я лечил Солженицына, опекал в тяжелые дни Максимова, дружил с уехавшим Коржавиным, хотя сам, повторю, ни в каких революционных деяниях не грешен.
Однажды они зашли ко мне вдвоем:
— Наша подруга Ира Якир страдает псориазом и тоже язвой. Чтоб вылечить ее чудовищный ныне псориаз, необходимо сначала утишить язву. Нельзя ли её тоже положить сюда?
Ира Якир!
Внучка известного военачальника из мозгового центра Тухачевского и вместе с ним расстрелянного. Дочь известного уже в наше время диссидента Петра Якира. Жена всеми любимого Юлика Кима, имя которого в то время не допускалось ни на страницы, ни на экраны. С ним я познакомился на проводах еще одного «выдворенного», ныне покойного Толи Якобсона.
Дед расстрелян, отец с детства сидел в лагерях, жил в ссылках, где и познакомился с Ириной матерью. Ира и родилась-то в ссылке… или даже в лагере. Когда наступила эпоха реабилитации, им все равно приходилось быть полуизгоями. С молодых лет Ира постоянно болела, несколько раз оперирована была, в том числе и мной в последние годы, два раза, по разным поводам. И тем не менее закончила институт. Осталась незлобивой, постоянно приветливой, улыбчивой, с открытой душой для всех страдающих и несчастных. И не обязательно это были социальные несчастья — любое страдание, любое горе, болезнь, отсутствие денег…
В жизни она себя ограничила рамками вины и благодарности. Ограничила? Так гены в ней устаканились — может, именно поэтому и возникли границы ее существования.
Подпольные выпуски "Хроники текущих событий", процессы над инакомыслящими. Проводы, демонстрации. Сбор средств для всего, что режиму противопоставлено. Всего я и не знал, да и сейчас не все знаю.
Как я ее себе представлял до знакомства? Я исходил из своих застывших формул. Я всегда считал, что самое опасное и неправильное — обобщения. Опасно обобщать. А сам!.. ("Рабы застывших форм осмыслить жизнь хотят, / Их споры мертвечиной и плесенью разят…")
Ира одна из лучших женщин, что встречались мне. В ней поразительно были сбалансированы сдержанность и раскованность, аристократизм и демократизм, правдивость и скрытность, деликатность и откровенность, честность и лукавство… Как можно ходить так по краю… по краю всего. И это не воспитание, если вспомнить, как она росла. Это от Бога, так распорядилась Природа. К тому же она была еще и красива… Все при ней, кроме здоровья. Всегда болела, однако не озлобилась, не строила из себя несчастную, оставалась открытой для помощи другим страдальцам. Почему-то хватало ей времени, сил и души.
Диссидентка, революционерка? Да просто чуткая к чужим горестям, разумная, нежная, красивая душа.
— Нельзя ли ее тоже положить сюда подлечить?
А в это время велось следствие над Петей Якиром и Красиным. Готовился процесс.
— Ребята! Три члена — это уже ячейка. Не забывайте историю нашей партии, не к ночи будь помянута. Я же никогда больше не смогу никого положить из ваших. Я же не сумею и дальше помогать. Давайте я ее лучше уложу к каким-нибудь своим друзьям, в другой больнице.
— Да нет, нельзя так нельзя. Просто, если б всем вместе, так было легче и приятнее. А три человека — и впрямь ячейка.
Мы посмеялись и стали вспоминать нечто из детской софистики. "А три человека — толпа?" Один человек — не толпа. Два — тоже, просто пара беседующих. А вот три — партия, опять же не к ночи будь помянута, считала это ячейкой. Три человека — это уже, наверное, толпа.
Какие хорошие они все люди, а я так боялся толпы.
Толпа — это еще и: "третьим будешь?" От них толпа.
Но Ира и толпа! Бред.
Толпа всегда склонна искать справедливость. А справедливость идеальная, абсолютная, ставшая нормой, — лишь мечта, мираж перед глазами несчастных. Толпа всегда состоит из недовольных, даже когда приветствует и одобряет. Толпа, когда ей плохо, требует навести порядок. И демагоги, потворствуя толпе, стараются навести этот порядок, но от неумения, да и от недоумия, от страха за себя, а то и от корыстной подлости, прибегают к запретам, ограничениям, угрозам.
Чтобы навести порядок на дорогах, надо, чтобы дороги были хорошие, чтобы светофоры работали, чтобы полиции хорошо платили… Тогда и вежливости, доброжелательства прибавится, и штрафы будут справедливые, и конфликтов будет меньше, ибо нарушитель будет точно знать, что он нарушил, а не грубо или денежно добиваться справедливости. А вот Ира, встречаясь даже с каким-то частным беспорядком, не норовила конфликтом устранить несправедливость, а просто старалась помочь попавшему в ситуацию "наведения порядка".
Жаль, что я с ней не был тогда знаком. Может, и не был бы столь категоричен? Меньше было бы проколов?
Да нет, наверное, толпа все равно бы увлекла судить, отметки ставить, клеить ярлыки…
Проколы, проколы, проколы… Толпе бы сказать: "Не суди, да не судима будешь". Так ведь уже было сказано.
Чего же я?!
СУЕТА СУЕТ
Вскоре после того как мы проводили Эмку Коржавина, от него с оказией пришли приветы и фотографии. Собственно, теперь, тридцать лет спустя, представляется, что это было вскоре. А тогда казалось, будто вечность прошла, а от друзей, уехавших в тот мир, все нет и нет сведений, словно покинули они мир посюсторонний.
Вот и сейчас в руках у меня фотография, на которой сидят трое, с которыми мы тогда и не чаяли увидеться хоть раз в жизни. Большинство из нас были невыездными, а что они окажутся приездными, и вовсе тогда не представлялось нам. Всё так сумеречно, зыбко — казалось, представлялось…
Посередине, вальяжно раскинув руки, сверкает улыбкой из-под небольших усов Саша Галич. Слева Эмка, видно, выдает очередной концептуальный взгляд на существующее положение в мире. Как было и в Москве, он энергично помогает себе руками. Справа, чуть подавшись к Эмке, с улыбкой слушает его Володя Максимов. Да, всё как и на московских кухнях, только сидят они в глубоких креслах в гостиной какого-либо отеля или в гостях — на обороте рукой Эмки написано: "Мюнхенский сговор". Съехались. И сговорились. Может, обсуждали, каков будет рождающийся «Континент»?
Собственно, «Континент» уже родился. Может, обсуждалось питание, воспитание, обучение новорожденного? А может, главный родитель журнала, Володя, просто рассказывал, как растет младенец и что надо, чтобы «Континент» размывал всё еще сохраняющийся гулаговский архипелаг? И Эмка, как обычно, выдает свои нестандартные концепции.
Какие они раскованные, свободные, представлялось нам, тайно рассматривающим полученный с того света снимок.
Володя в Москве не рассказывал о своих планах создания журнала. Но его настрой, отношение к миру, где мы жили, разумеется, и я, и все близкие знали. Безусловно, все были единомышленниками тогда. Это сейчас, когда общий враг повержен, все разбежались.
А тогда у Володи я встречал и сионистов, и националистов, и либералов, и демократов, и православных, и иудеев. Бывал там и уехавший потом, но не выдержавший, видно, безмятежного существования в Израиле и самовольно ушедший из жизни Толя Якобсон. Со священником, отцом Дмитрием Дудко, венчавшим Володю и Таню, сидел я дома у Максимова перед электрической имитацией камина. А потом ходил к отцу Дмитрию домой, когда заболела его дочка. В церкви, во время венчания, рядом были Шафаревич, Светов, Коржавин. Друзья-либералы, демократы, просто порядочные люди — Окуджава, Аксенов, Войнович, Гладилин…