Аполлон Григорьев - Воспоминания
Она выпорхнула из магазина, как птичка, беззаботно и весело, как ребенок, которому купили игрушку, — но это движение в одну минуту и без резкого перехода сменилось у нее выражением до того строгим и холодным, что ее нельзя было узнать. Мига этой перемены вы бы не уловили. Вы могли сказать только, что перед вами выпорхнула птичка и что перед вами же стояла на ступенях лестницы прекрасная, но строгая фигура женщины, с ресницами, опущенными не от скромности, но от холодности, с нетерпеливым выражением на бледных и тонких устах, вероятно потому, что человек, который шел за нею с лестницы магазина и нес разные пачки, был слишком тяжел, чтобы следовать за ней шаг за шагом.
— Боже мой — наконец! — сказала она почти с досадою.
— Сию минуту, сударыня, — отвечал лакей. — Эй ты, подавай, — закричал он во все горло почти над ухом красавицы.
Она вздрогнула.
Извощичий возок медленно стал поворачивать.
В это время она рассеянно взглянула направо.
Чудак еще стоял перед окнами, по-прежнему сунувши руки в карманы.
При первом взгляде на него в глазах ее выразилось то смутное, неопределенное чувство, которое овладевает нами, когда мы припоминаем себе что-нибудь; но чувство это пробежало на ней мгновенно, как молния. В полсекунды она уже была подле него.
— Виталин! — вскричала она.
Он вздрогнул и, узнавши ее в ту же, казалось, минуту, хотел сказать ей что-то.
— Виталин, — повторила она с детскою радостью и, не давши ему выговорить, завладела его левою рукою и повлекла за собою к карете.
Он не противился, но дружески пожал эту поданную ему маленькую и бледную руку; больше еще, его неподвижность исчезла, он очень ловко помог ей впорхнуть в карету, влез за нею и захлопнул дверцы.
— Домой, — закричала она из окна. Карета поехала.
— Давно ли ты здесь? — спросил Виталин, садясь подле нее и нисколько, казалось, не изумленный нежданною встречею.
— Почти год, — отвечала она, — и почти столько же ищу тебя по всему Петербургу. Я знала, что ты здесь, — но где, это было мне неизвестно, как всем. Ты бог знает что делаешь, — прибавила она, взглянувши на него грустно. — Ты забыл всех, всех…
— Ну, многие, конечно, меня в этом предупредили, — возразил Виталин. — Да и скажи на милость, к кому я там стану писать?.. К тебе… но, кстати, муж твой здесь?
— Он умер, — сказала она, стараясь придать тону этого ответа прилично-печальный оттенок.
— Без церемоний, пожалуйста… Это самое умное дело, какое он сделал в свою жизнь. Он надоел тебе страшно?
Она молчала, потупив глаза.
— Он был удивительно глуп, не правда ли? — продолжал Виталин все так же спокойно, как будто говорил о живом и совершенно постороннем человеке.
Она кусала губы, чтобы не расхохотаться.
— Но оставим его… Зачем ты здесь?
— Зачем ты-то здесь, и целые годы? — отвечала она и, привязавшись к этим словам, захохотала, как ребенок.
— Зачем?.. Вероятно, затем, что здесь незаметнее ничего не делать, пьянствовать и проч. Кстати, легенды обо мне разрослись, я думаю, в целую поэму? Как там, по преданиям, я пью?.. Верно, мертвую чашу? А играю, а? Наверную?
Говоря это, Виталин нервически смеялся.
Ее голубые глаза потемнели от слез, она хватала обеими руками его похуделые и маленькие пальцы.
— Бедный, — прошептала она, — ты все еще не позабыл ничего прежнего?
Он был тронут ее участием и, схвативши одну из ее рук, поднес к губам.
— Зачем ты здесь? — повторил он тихо и нежно, смотря на нее глубоко грустно.
— Это ты узнаешь нынче же, — отвечала она как-то робко и принужденно.
— Отчего не теперь?
— Не все ли равно тебе?
— Ты знаешь, как я не люблю откладывать того, что можно узнать сию секунду, на целый день.
— Впрочем, — сказала она, принужденно-весело, — что же такое нынче или завтра? Итак, мой добрый друг, не удивляйся, не брани меня — я — актриса.
И сказавши это с усилием, она опустила ресницы.
— Ты актриса? — почти вскричал Виталин с радостным изумлением.
Тон его ответа произвел на нее какое-то странное действие; она вся оживилась, ее щеки вспыхнули румянцем, и она бросилась к нему на грудь.
— Ты не упрекаешь меня? — спросила она с радостью ребенка, который ждал упрека и услыхал слово любви.
— Я — упрекать тебя, моя сестра, мой друг, мое дитя, — говорил Виталин, целуя ее белокурые локоны. — Я упрекать тебя? Да ты с ума сошла?.. Я, который мечтал видеть тебя Офелией Шекспира, тебя, живое повторение Офелии… И мои мечты сбылись? Знаешь ли, что это, может быть, в первый раз мои мечты сбылись?.. Дитя, дитя, ужели ты думаешь, что я сам не был бы актером, если бы не мешали мне проклятая грудь и расстроенные нервы?
— Сумасшедший, — сказала она с улыбкою, поправляя локон, — ты все тот же сумасшедший, все тот же (продолжала она шепотом), который своим безумным учением чуть не… — она не договорила.
— А что?.. ты забыла его?.. — спросил Виталин полушутя, полугрустно.
— Забывается все, хотя грустно и горько, — отвечала она, задумчиво и склонив голову.
— А я тогда любил тебя, любил сильней, чем он, хотя не так порывисто.
— И говорил все о нем и умолял за него?
— Ты его любила?
— Да, и его и тебя, почти равно.
Виталин задумчиво взглянул на нее и потом прошептал почти про себя: «Быть может, его я любил тогда больше, чем тебя, больше, чем себя. Но что прошло, прошло, — продолжал он громко, — давно ли?..».
Карета остановилась перед одним из домов Малой Морской. Начатая речь осталась без окончания. Лакей отворил дверцы, спустил подножку… красавица выпорхнула и была уже на лестнице, когда Виталин только что вышел из кареты.
— За мною, — сказала она ему. — Иван, отпусти карету и вели приезжать завтра.
Виталин последовал за нею и остановился только, когда она дернула за звонок отделанной под карельскую березу двери, в третьем этаже.
Им отперла старушка в трауре и белом чепце и с удивлением взглянула на гостя.
— Анна Игнатьевна, Анна Игнатьевна, — вскричала она, — поскорее кофе, я иззябла, — и вслед за этим бросила на стоявший в передней комнате маленький комод свой роскошный салоп и побежала далее. Виталин за нею.
Анна Игнатьевна покачала ей вслед головою, свернула бережно салоп, повесила на крючок пальто гостя и ушла в боковую дверь.
Квартира нашей артистки была просто чиста и опрятна, но вкус женщины в размещении всего, какой-то стройный беспорядок сделали из нее изящную квартиру. Она состояла из четырех комнат: передней, кухни, в которую ушла Анна Игнатьевна, приемной, где стоял в углу тишверовский рояль и как-то комфортабельно была расставлена немногочисленная мебель, и спальни, заменявшей и уборную.
Виталин сел на диван, стоявший у стены. Хозяйка скидала с себя перед трюмо в спальне шляпку и боа…
Перед диваном стоял рабочий столик и на нем лежала рукопись. При первом взгляде на эту рукопись по бледным губам Виталина пробежала ироническая улыбка.
— Послушай, какая у меня роль теперь будет! — сказала она, входя в приемную в одном уже платье, которое выказывало всю стройность ее стана.
— Что же? — отвечал он, перевертывая страницы рукописи. — Роль в самом деле недурна.
— Недурна?.. Но ты не знаешь этой драмы!
— Я? — Он захохотал самым искренним смехом… — Помилуй, когда она моя и когда она мне вот где села, — прибавил он, показывая на шею, — благодаря… — он не договорил.
— И это твоя драма? — спросила она с каким-то детским восторгом и сложивши руки.
— Моя, точно так же, как это шитье твое, — отвечал он взявши какую-то бисерную работу.
— Ах, не трогай, пожалуйста, ты мне все перепутаешь… Послушай же, — продолжала она, садясь подле него и положивши на его плечо руку, — тебя ждет слава, Арсений, слышал ли?.. тебя ждет слава, тебя ждут рукоплескания…
— Отдаю их тебе, если они будут. Ты думаешь, нужна мне твоя слава, ребенок, — отвечал он, играя ее локонами.
— Слава, рукоплескания! — возразила ему она с неистовым восторгом. — О нет, ты лжешь на себя, ты любишь славу, ты должен любить славу — ты гений.
— Гений! Наталья, Наталья, ты, верно, уж давно привыкла к этому слову. Но что мне за дело, — продолжал он с печальною улыбкою, — гений я или нет. Думаешь ли ты, что этого названия, что уверенности в этом названии станет добиваться человек, который много жил, чтобы думать о самом себе. О нет, — продолжал он, приподнявшись и пройдя два раза по комнате, — о нет, я не хочу твоей славы, я не хочу названия гения — и вовсе не из отвратительно-ложной скромности: нет, я вовсе не скромен, я знаю себе цену. Это, — сказал он, остановись перед нею и тоном совершенно холодным, взявши свою рукопись, — это — гадость страшная, гадость, от которой мне придется краснеть, но от того-то, что я краснею за нее, находят на меня минуты сатанинской гордости, сознание огромной силы в себе самом… И между тем, сознавая эту силу, клянусь тебе моею совестью, — я не хочу названия гения, я не хочу славы.