Когда Нина знала - Давид Гроссман
На стене над нашей головой висит большое зеркало, и в нем можно увидеть Веру с Ниной, как они идут мимо друг друга по параллельным переходам. Рафи спрашивает: «Ну, есть у нас фильм?» – «Может быть. Мне кажется, что да». И он говорит: «Не сердись, что тут и там лезу к тебе с советами, этот фильм целиком твой». – «Конечно, – говорю я, – но хорошо, что сказал». – «Ага». После короткого молчания он говорит: «Я не знал, что это до такой степени серьезно». – «Только не забывай», – отвечаю я.
«А когда в армии узнали, что мы с Милошем обручились, – продолжает Вера сразу, как только Рафи завел мотор, – Милошу дали трансфер на тысячу километров, дальше всех, в Македонию, в Скопье, и это в наказание за то, что женится на еврейке, потому что в правительстве уже сидели сторонники немцев, и появились антисемитские законы, и в школах уже ввели нумерус клаузус[31]. И тогда мой отец сказал: «За то, что они послали Милоша к черту на рога, выходи за него замуж!» И мы с мамой тут же шагом марш! Раз-два – и поехали в Македонию к Милошу, чтобы с ним пожениться.
Но по дороге решили, что заедем в деревню Милоша, чтобы мама встретилась с его родителями и со всей его семьей. А это крошечная деревушка в Сербии. Сперва мы ехали на поезде, и отец Милоша встретил нас на станции с лошадью и телегой. И моя мама влезла в телегу и сидела там в костюме, который ей сшил ее венский портной. И в шляпке с вуалью. И с голубым зонтиком, и в туфлях на каблуке. Проехали километров тридцать и попали к реке, и мой свекр сказал: «Давай, невеста, я протяну веревку с одной стороны, а ты – с другой». А мама сидит наверху и шепчет мне: «Куда ты везешь меня, Вера? В ад?»
И так вот мы тащимся шесть километров. Нет дороги. Нет электричества. Нет канализации. Только горы, и скалы, и местами речка, немцы из-за этого тоже туда не сунулись.
Приезжаем, и вся деревня выходит смотреть на такое чудо: госпожи приехали из города! И мне приносят подарки как невесте Милоша – три ореха, яйцо, два кубика сахара, цыпленка… Цыпленка хотели дать моей маме, а она как задрожит от страха, он вызвал у нее отвращение…
А оттуда мы поехали в Македонию, я и мама, и Милош нас ждал. И объятия, и поцелуи, и он уже договорился со священником, нужен был только кто-то, чтобы сопровождал его, жениха. И священник дал нам лошадь с коляской, чтобы мы нашли какого-нибудь пьяного офицера, который бы на это согласился. Мы все это взяли, и пожалуйста: по пути встречается нам такой Симо Миркович, самый худший пьянчуга из всех, кого Милош там знал, ну мы его посадили в коляску и взяли с собой, и так вот и повенчались.
Но главное, что я забыла. Когда мы приехали к Милошу, то увидели, что у него началась еще одна беда, ему вырезали язву желудка… ой, дуреха, я забыла показать, вот уж дуреха!» И она порылась в своей белой сумке и выудила из нее мутный и древний нейлоновый пакет с несколькими фотографиями, и среди них – портрет Милоша, сделанный после операции. Я фотографирую этот портрет. Я считала, что пересмотрела все фотокарточки Милоша, и теперь думаю, почему этот вот портрет Вера до сих пор скрывала.
Милош с голой грудью и большой квадратной повязкой на животе. Он очень худ, хрупок, но отнюдь не немощен. Вера говорит, что эту его фотку она любит больше всех.
Этот полуобнаженный сербский офицер с выпирающими ребрами, и огромными глазищами, и их пронзительным, почти сбивающим с толку взглядом – он мой дедушка.
Этот худой человек с высоким лбом и сильным, властным носом – это Милош Новак, Нинин отец, командир конной бригады Югославии, офицер конницы маршала Тито и в годы Второй мировой войны партизан, герой войны. Мой дед.
Он очень светлокож и очень худ. Эта худоба окружает его лицо какой-то аурой духовности. Щеки впалые, и потому уши выглядят большими и смешными. Но главное, конечно же, глаза. Есть в них что-то «Гили-подобное». Они как широко распахнутые глаза слепца, человека с душой очень сложной и пронзительной. И чем больше я в них смотрю, тем сильнее ощущение, что мы с ним могли бы стать друзьями. Что он – из моих людей.
Здесь он примерно тридцатилетний, на девять лет младше нынешней меня. Чем-то он напоминает мне папу, когда тот был подростком. Я даже могу угадать, что, когда Нина встретила мальчишку-Рафаэля на плантации авокадо, нечто в нем показалось ей знакомым и любимым. Может, потому так его и протаранила что было мочи.
А я, я на него похожа?
Если бы в какой-то альтернативной реальности наши взгляды случайно встретились на улице, догадались ли бы мы, что его кровь струится в моей крови? Что я – его внучка, единственная внучка? Замедлил ли бы он хоть на секунду свой шаг?
Эта мысль печалит меня (я чувствительна к символам случайностей, но сейчас не о том речь).
«Он так тебя любил! – говорит Вера Нине. – Знаешь ли ты, что он не давал мне тебя мыть? Говорил, что я недостаточно бережно с тобой обращаюсь, и все делал сам, мыл, вытирал, менял пеленку».
Нина просит фотку. Смотрит на нее, потом на меня. Долго. Я не сгоняю ее с моего лица. Как раз наоборот! Пусть увидит меня, пусть увидит, кто попался ей на пути. Пусть увидит, кого она потеряла.
И Нина шепчет: «Меня каждый раз это по-новому потрясает». Фотка снова передается от одного к другому, включая и водителя, и, судя по молчанию, я понимаю, что все они видят то, чего не вижу я.
Вера: «Поэтому я так и люблю смотреть на лицо Гили».
«Глаза», – говорит Нина.
«Такие глаза были только у одного человека на свете, – говорит Вера. – Милош умер, и сейчас они у Гили».
«Эй, – говорю я. – Что тут за торговля органами?»
Вера обращается к камере. «Поговорим о чем-нибудь веселом: это было в воскресенье, а вроде у тебя, Ни́неле, день рождения, тебе исполнилось пять? Шесть? И после того как закончился парад