Борис Зайцев - Том 2. Улица св. Николая
Позже появились грачи; трудно стало возить на станцию молоко. А потом потеплело, и огромная голубая лужа, стоявшая рядом с дорогой, промыла в ней лазейку; вода зашумела, через день тут нельзя уж было пройти. Дороги потекли, обратились в шоколадного цвета постный сахар. И с большой силой зашумели в этом году воды. Льдины обдирали лозняк; проплыла вздутая дохлая собака. Разлив был так велик, что в Кочках, выше пруда, снесло, ко всеобщему огорчению, мост. Старшина, возвращавшийся из города вечером, чуть было не ухнул в воду, и заночевал на том берегу. О. Михаил должен был дать приют попадье, тщетно стремившейся в село за рекой. Ручьи шумели великолепно. Всю ночь стоял их гул, как бы отличный трубный рев природы.
У моста целый день бродили мужики, и смотрели, как неслась вода между оголенных свай; всю настилку сорвало и унесло.
Пришел и Лев Головин, постоял, придерживая рукой свою грызь, и покачал головой.
– Экая силиш-ша… Тут, значит, такая силиш-ша… разве этакий мост устоит? Он, конечно, враз и хряснул.
– А как строили? – возразил Пермяков. – Разве это ледорезы? Надо ледорезы хорошие, так и не снесет. Чтобы льдину дробило. А то льдинами подперло и, понятно, настилку к шуту.
– Только тебя не было, Андрюшка, только тебя забыли спросить, как строить… – зашамкал Федотыч, подошедший сзади на своих кривых ножках. – Все не так, все ему не так! Какой художник выискался!
Пермяков хмуро обернулся.
– Такой и есть художник. А вам бы только по кобыле своей плакать.
Пермяков попал в точку. На днях издохла у Федотыча любимая серая кобыла, на которой он столько лет гарцевал: Федотыч любил ее, кажется, больше, чем жену; при ее кончине прослезился, и в порыве чувствительности похоронил в конюшне, не снимая шкуры.
Теперь он напустился на Пермякова, но тот, равнодушно засунув руки в карманы, стоял в своей папахе к нему спиной.
Маша была в этот день расстроена, и не явилась даже взглянуть. Лиза огорчилась тем, что несколько дней не может приехать Коссович.
Он ездил теперь часто, и обратился для нее как бы в idee fixe[37]; что бы она ни делала, о чем бы ни думала, все это сводилось к нему. Иногда просыпалась уже с улыбкой, еще сама не зная о чем, как просыпаются люди счастливые, в противность тем, у кого горе, и чьи предутренние сны, и минуты пробуждения столь тяжки. «Да, я, должно быть, немного сумасшедшая, – говорила она себе, но все же улыбалась. – Удивительно странно. В первый раз, как его увидела, он почти не понравился. Но представить себе, только представить, что и он меня полюбил! Нет, это чудо, прямо это необъяснимое чудо». Дело в том, что Лиза считала себя за простую, худенькую деревенскую барышню, и очень странно ей было, как это Коссович, такой красивый и блистательный, живший и в Петербурге, за границей, столько видевший, мог остановиться на ней. «Значит, Бог так хочет; это Его воля, и Его милость ко мне».
Святая промелькнула быстро. Взгорья обсохли, появились фиалки; вода в речке давно спала, и Коссович ездил опять ежедневно, привозил цветы. Варвара Михайловна хлопотала: близилась свадьба, а не все еще в приданом было готово. Раза два пришлось слетать в Москву, ходить по магазинам, по портнихам, и с серьезным видом разбирать белье у Колесникова и Альшванга.
Венчание предполагалось в Кочках, в конце апреля: по старинному взгляду считали, что май решительно негоден для такого дела – всю жизнь молодые будут маяться. За мелкими заботами дотянули до конца месяца. Пришлось назначить двадцать девятое.
Распустились березки, цветы появились. О. Михаил велел убрать церковь зеленью; это напоминало Троицу, и действительно, бледно-зеленые березки, букетики белых, желтых лютиков, зари, фиалок – отвечали легкому и радостному чину службы. О. Михаил не был поэтом, но здесь и его приподняла торжественность обстановки, нарядов, сдержанно-взволнованный вид Лизы. Он служил довольно хорошо. Пел маленький хор школьников, из соседнего большого села. За окнами церкви, сквозь голубоватый ладан, было видно нежно-апрельское, весеннее небо. Коссович, в парадном мундире, сильно надушенный и с расчесанными на боковой пробор волосами, стоял покойно; он деловито менялся кольцами, аккуратно ходил вокруг аналоя, помнил, что надо поддерживать Лизу, чтобы она в чем не сбилась; но Лиза владела собой порядочно; и ничего нескладного во время службы не произошло.
Когда их поздравляли, лобызали, Коссович весело сказал Николаю Степанычу:
– Ну вот, церемония и кончилась.
Казалось, он сейчас же мог бы заговорить о том, что для земства лучше строить железные мосты, чем деревянные. Последние, хотя и дешевле, но посмотрите, например, кочкинский: всего шесть лет, и пустой паводок его сносит.
– Да… ну, поздравляю, – пробормотал Николай Степаныч.
Он тоже был одет парадно, и штаны с красными лампасами были ему явно длинны; но своей манеры говорить рассеянно и вяло он не изменил.
При выходе из церкви, молодых поздравляли девушки, прислуги, кое-кто из рабочих. Федотыч, в черном сюртуке и белом галстуке, на кривых ножках и слегка прослезившись, поцеловал ручку молодой барыни. В дверях Лиза обняла Машу, прифранченную, очень серьезную и слегка бледную. Пермяков сказал кратко и почтительно:
– Поздравляю вас, барыня.
Домой шли пешком. Надо было пройти мимо могил церковной ограды. Один старинный ангел над урной, александровского времени, на минуту привлек внимание Лизы, как бы проведя по ее сердцу милый, и грустный звук. Солнце тепло светило над ангелом; несколько золотых пчел летало над цветшей ветлой. Молодые, родители, шафера и несколько знакомых шли вдоль каменной ограды парка, в легкой, еще сетчатой тени оперяющихся лип. Направо, окаймленный ивами, с небольшой купаленкой, лежал пруд, отражая светлые облачка. Бугор на той стороне нежно был одет зеленями.
Вернувшись, Лиза зашла в свою угловую комнату, где проходило ее детство, куда институткой приезжала она на каникулы, где читала, мечтала, и видела некогда Богородицу. Она села на стул у зеркала, сняла фату, и внезапно почувствовала, как ужасно устала. Вошла Маша.
– Ах, Машенька, – вдруг Лиза обняла ее и заплакала. – Милая Маша!
– Чего вы, дорогая барышня? – Но и у ней показались слезы. – Все хорошо, слава Богу, дай вам Бог счастья…
– Я страшно, страшно счастлива, а все-таки вот плачу, как дура… Ты приезжай к нам непременно, я тебе покажу Радищеве, все имение.
– Покорно благодарю.
Она вздохнула.
– Уедете, Лизочка, в Петербург, всех нас забудете.
– Нет, пожалуйста, не говори. Никого, ничего не забуду!
Может быть, Маше и не так уж важно было, забудет ее Лиза или нет, но сейчас она тоже взволновалась – наверно, собственными волнениями – и тоже заплакала, целуя Лизу. Когда они несколько успокоились, Маша помогла ей переодеться.
В тот же день, под вечер, после парадного обеда с шампанским, Коссович увез Лизу в Радищево. Она была возбуждена, счастлива и грустна. С бугра все обертывалась, пока виден был дом, парк и неуклюжая, с детства привычная церковь. Потом махнула им платочком. Муж гладил ее руку.
VIIВарвара Михайловна скучала по дочери, но не слишком. В общем, она была довольна браком. Зять, несомненно, способный человек, и выдвинется. Или его выберут в предводители, или он бросит деревню – быть может, это даже лучше, – и будет служить в Петербурге: во всяком случае, связей у него достаточно.
И не предаваясь элегии, Варвара Михайловна по-прежнему была покойна, деятельна, ходила летом по хозяйству в светлых платьях и коричневых ботинках, под цветным зонтиком, оправдывая изречение народной мудрости, что хозяйский глазок смотрок. Когда наступила осень и начали молотьбу, она по вечерам читала «Новое Время», иногда вслух, для Николая Степаныча. Он набивал папиросы и пребывал в равнодушии.
Насчет Маши Варвара Михайловна держалась раз усвоенной позиции: холодна, официальна, и в личные дела не вмешиваюсь. Если же что-нибудь произойдет, милости просим в Москву; только, пожалуйста, без шума.
Шума никакого Маша не собиралась производить. Чувствовала же себя не вполне хорошо. Несколько раз пробовала заговаривать с Пермяковым о будущем, но он обрывал кратко, и даже угрюмо. «Конечно, – думала Маша, – кабы я венчанная была, как Лизавета Николаевна, тогда другое дело…» Тут же получалась странность: она сильно привыкла считать его своим, именно мужем, и как настоящий муж он занимал все поле ее сердца и души; в то же время ощущала она неустойчивость их жизни. Эти сомнения и опасенья занимали ее всю осень и, наконец, утомили. Вышло так, что когда выпал снег, стало сухо и бело после ноябрьской грязи, ей сделалось легче. В пределах немягкой натуры, Пермяков был с ней хорош; по-прежнему видались они днем постоянно, то на минутку, то на полчаса, и теперь уже в усадьбе все так привыкли, что это не вызывало удивления. По ночам нередко Маша бегала к нему. Случалось, что метель задувала дорожку к людской. Маша выходила на крыльцо, ее обдавало свежим вкусным ветром, засыпало снегом. Собаки подымали лай, метался на цепи главный пес усадьбы, бородатый овчар Полкан. Придерживая платок на груди, другой рукой подбирая юбку, она большими шагами, смело пробегала мимо, и все в той же снежной буре, в кромешной тьме зимней деревенской ночи пробиралась к застольной. Там, в небольшой отдельной комнатке, с выходом в пустые сени – жил Пермяков. Иногда за загородкой сонно сопел теленочек; случалось, куры тревожились наверху, на насесте, и начинали трепыхаться. Это не было страшно, все же заставляло вздрагивать. Бодрой тревогой и оживлением эти ночные странствия напоминали первые дни их романа, когда летом бегала она к нему на копны.